• БЛОГ

Алексей Цветков / 7 июня

Доброй ночи

Прожитые годы постепенно превращаются в световые, собственная память начинает слипаться с историей, и непонятно, где проходит линия отреза частной жизни. Полвека назад я был подростком и жил в Запорожье, куда даже та небольшая культура, которую нам отмеряла тогдашняя власть, сочилась по капле, и книги ценились выше, чем валютные джинсы — о таком диве, впрочем, мы тогда еще и не слышали. Я уже не помню, каким образом мне в руки попала «Треугольная груша» Андрея Вознесенского, но впечатление было оглушительное — все три дня, пока у меня в школе кто-то не похитил ее из портфеля. К этому времени я уже половину стихов знал наизусть. В свое оправдание, если здесь нужны оправдания, могу отметить, что самым авангардным из прочитанного к тому времени был Маяковский — не потому, что я так уж увлекался Маяковским, но от других поэтов в наши приднепровские палестины доносились только имена, а Есенин балансировал на грани крамолы.

Сейчас, когда Вознесенский умер, печать запестрела некрологами и размышлениями по поводу, часто с долей сильного сомнения, не обязательно уместного над еще разверстой могилой. Последние полтора года, что называется, вырвали из наших рядов многих, в том числе и сильнее любимых, но такого массового отклика не удостаивался никто, и это, конечно, дань не только и даже не столько дару покойного, сколько эмблематичности его фигуры для десятилетий заката советской власти. И однако бросается в глаза отстраненность многих участников этой виртуальной тризны от личности предаваемого земле — он, конечно, прожил долгую по нынешним временам жизнь, оставив позади не только друзей, но и большинство тех, кто в свое время подпал его непосредственному влиянию. Средний некролог звучит так, словно речь идет не о нас, а о них — скорбь, если это скорбь, фильтруется через поколение или целых два.

Навязываться Вознесенскому в друзья я не собираюсь, но встречи с ним, как письменные, так и устные, сыграли важную роль в моей жизни, и поэтому я позволю себе на некоторое время впасть в не слишком свойственный мне на этой платформе личный тон, а иронию поберегу для себя самого. Из Запорожья, с которого я начал, поэт казался не ближе, чем Маяковский, но это был живой голос, говоривший на внезапно расцветающем языке, как будто протерли зеленое твардовское сукно парткома и под ним обнаружились неожиданные инкрустации и арабески: «Аэропорт, автопортрет, реторта неона, апостол небесных ворот...»

Годы спустя я побывал на его выступлении в московском Центральном доме литераторов, где фейс-контроль был почище иного в нынешнем элитном клубе, но мне составили протекцию — протекция, впрочем, не помешала отнестись к выступлению с дозой иронии, я к тому времени уже был порядочным фрондером, а ирония и фронда легко создают иллюзию неколебимой правоты. Никакой особой правоты у меня, конечно, в ту пору не было, и сложись судьба иначе, я вполне мог бы оказаться в когорте официально санкционированных авторов — еще неизвестно, как бы я повел себя в этом качестве. И хотя передернуло-таки от «уберите Ленина с денег», впечатление от выступления было более сильным, чем я имел смелость себе признаться.

Впрочем, никакое фрондерство не препятствовало попыткам прорваться в печать, и они в конечном счете привели меня к дверям квартиры Вознесенского в высотке на Котельнической набережной. Мне открыла жена поэта, так уж было в этом доме принято, и последующие полчаса (эта аудиенция была согласована заранее) Вознесенский добросовестно читал мои стихи, а я сидел тихо и не ерзая. Его заключение — «пишите, вас будут печатать» — меня никак не устроило, я ожидал более осязаемых и немедленных результатов. Он, конечно же, был прав, а я нет, и сегодня я с грустью размышляю об этом, когда время от времени сам становлюсь объектом подобных набегов. С грустью и с запоздалыми мысленными извинениями.

Тот факт, что я и мое тогдашнее окружение представлялись мне бастионом принципиальной оппозиции режиму, вовсе не мешал некоторым запоздалым попыткам прорваться туда, куда нашему поколению дорога была уже закрыта. Шестидесятники в литературе, в том числе Вознесенский, были экспериментом Хрущева, и модификация власти, пришедшая ему на смену, сочла этот ход тупиковым, да и сам Хрущев успел разочароваться. Власть в каком-то смысле сделала нашу оппозицию себе более легкой для нас самих, она стала позицией по умолчанию ввиду фактического отсутствия вариантов. В моем тогдашнем отношении к Вознесенскому, самому яркому представителю цеха «кооптированных», к возмущению по поводу его коллаборационизма наверняка примешивалась ревность.

Много лет спустя, в канун перестройки он прилетел в Вашингтон и согласился дать интервью «Голосу Америки», а брать это интервью отправили меня. К моему удивлению, он узнал меня после долгих лет эмиграции, а самое интересное произошло уже после интервью, когда он повел меня к себе в гостиницу. Там в шкафу обнаружилась бутылка водки из московского гастронома, стандартное снаряжение советского путешественника, и пока мы трудились над ее содержимым, он посвящал меня в подробности закрытой встречи Горбачева с творческой интеллигенцией. Чем больше я слушал, тем меньше верил в эти перспективы грядущей вольности. Но все сбылось в считанные месяцы, а я оказался неправ.

У Вознесенского, в отличие от его коллег по шестидесятническому цеху, не было репутации пьющего человека. Судя по всему, бутылка и я в роли собеседника понадобились ему в качестве инструмента для сброса давления, в России люди его круга уже были в курсе предстоящих событий, а в Америке я неожиданно оказался тем встречным, на чью реакцию и понимание он мог рассчитывать.

К тому времени звезда Бродского была уже в зените, и она затмила многие достижения поколения Вознесенского, как социальные, так и творческие. И я стал невольным свидетелем реакции на этот неподконтрольный свет, увы, слишком человеческой. Дня два спустя после описанной исповеди в гостиничном номере я встретил Вознесенского на улице вместе с директором Библиотеки Конгресса Джеймсом Биллингтоном. «Вот, — представил меня Вознесенский, — лучший русский поэт в эмиграции». Мне стало неловко, я мгновенно понял, что речь вовсе не обо мне, что меня, вопреки заветам Канта, употребили как средство, а не как цель. Но никакой досады не возникло — я вспомнил, сколько раз сам склонял имя Вознесенского всуе, и решил, что мы даже не квиты.

Последнюю весть от него, уже заочную, я получил в виде номера «Огонька», где была опубликована подборка моих стихов (без моего ведома и инициативы, как тогда было принято) с его предисловием. В предисловии он почему-то приписал мне «походку римского легионера» — хорош был бы Рим с такими легионами, но это явно выдавало большее знакомство с его стороны с моим творчеством, чем то, на которое я смел рассчитывать.

Кем был для нас Андрей Вознесенский — вернее, кем он стал после того, как первое впечатление от фейерверка развеялось и наступило время реальной оценки? Этой оценке в наших глазах долгие годы препятствовала двусмысленность его ситуации, положения человека на длинном поводке, который изо все сил старался казаться свободным, но обманывал в лучшем случае только себя. Стихи, тем не менее, выживали, и «Осень в Сигулде» какое-то время была мемом в интеллигентной компании — задолго до того, как это место заняли «Письма к римскому другу».

Он, конечно же, всегда стремился быть чем-то иным, чем неумолимая объективная реальность, и в строчках «Пошли мне господь второго, чтоб вытянул петь со мной» различимо нечто большее, чем попытка войти в образ мифического акына. С другой стороны, где мы встречали поэтов без честолюбия и кто из нас без греха? Увы, все чаще он не вытягивал: технично сколоченная страшилка про Гойю никого не пугала, «Оза», эта не очень уклюжая стилизация, обернулась погремушкой. Он не написал своего «Бабьего яра» — что ж, у него, пожалуй, было больше такта, чем у других. Некоторые темы были запрещены, и он задевал их лишь по касательной, некоторые были обязательны, и отсюда печальные эпизоды вроде «Ленина с денег». Но это была жизнь, прожитая в упрямом движении, и далеко не вся энергия ушла в энтропию.

Поколения в Советском Союзе были короче, чем номинальные, существовали инстанции по их сокращению, и в глазах нашего Вознесенский, Евтушенко, Ахмадулина и прочие были явно предыдущими. Так уж сложилась моя жизнь, что из числа этих предыдущих только Вознесенский запечатлелся в памяти как полнокровный человеческий образ. В нем было то, что поэту не обязательно присуще, способность к соучастию, к личной заинтересованности, к небезразличию.

Оглядываясь на собственную юность, я вижу, что в ней осталась бы дыра без его стихов, какова бы ни была моя последующая гордая снисходительность. Оглядываясь на всю жизнь, я нахожу не так уж много примеров такого незаслуженно теплого и прямого контакта. И сегодня, когда все провожают в последний путь поэта, я хочу проводить также и человека. Доброй ночи, Андрей.

В ленту блогов

Subscribe to RSS

Алексей Цветков / Ранее

Дмитрий Бутрин

Остап Кармоди

Юрий Кузнецов

Станислав Львовский

Вадим Новиков

Владимир Назаров

Элла Панеях

Кирилл Рогов



Внимание!

Для того, чтобы оставлять здесь свои комментарии, вы должны войти на сайт inliberty.ru под зарегистрированным именем, или с помощью OpenID

Регистрация нового участника » Забыли пароль? Нажмите сюда »

RSS
  • Вход
  • Регистрация
тест

Каковы ваши политические убеждения?

Определите ваше место в политическом спектре при помощи этого простого теста.

тест
рассылка