07.06.2017

Алексей Цветков Свои и чужие

Когда-то, давным-давно, в другой стране и в другую эпоху, я работал в переводческом бюро исследовательского института в одном советском городе. Это не был так называемый «почтовый ящик», все было вполне на поверхности и открыто: мы, команда примерно в дюжину человек, переводили с разных языков тексты по электротехнике, а если порой и воровали патенты, то ведь время было такое — не мы одни.

Но поскольку мы знали разные иностранные языки или по крайней мере делали вид, что знали, к нам проявляли интерес сотрудники местного филиала одного всесоюзного ведомства, и в какой-то момент тех из нас, кто не был слишком связан семьей и домашним хозяйством, то есть мужчин помоложе, стали приглашать в специальные кабинеты для участливого собеседования, соблазняя как минимум удвоением зарплаты и казенной жилплощадью. И все мы знали друг о друге, куда нас вызывают, что предлагают и чего желают взамен. Как минимум один из моих коллег это предложение принял и нисколько этого от нас не скрывал — некоторые даже поздравляли. Что касается меня, то моя репутация в городе была уже безвозвратно испорчена, со мной беседовали явно не очень искренне, соблазняли вполсилы, скорее провоцировали, и моя дальнейшая траектория в сторону крамолы только утвердилась. Впоследствии эти свидания повторялись и были еще менее дружественными, а с моей стороны — менее добровольными.

К этой развилке в моей жизни я еще вернусь, а вспомнил я о ней в связи со статьей оксфордского историка Роберта Гилди о Сопротивлении и коллаборационизме во Франции в годы Второй мировой войны. В школе, помнится, нам скармливали версию о беспримерном героизме в рядах первого и нетерпимости в отношении второго — к Франции по ряду причин в краснознаменном советском сердце было куда больше симпатии, чем к каким-нибудь «англосаксам», хотя в войну она состояла из непосредственно оккупированной зоны с центром в Париже и вассального по отношению к Германии ампутированного государства со столицей в Виши, а в числе победителей оказалась лишь благодаря упорству генерала Шарля де Голля. Характерно, что эта полумифическая точка зрения на собственную историю, с ее упором на несгибаемость галльского позвоночника, долгое время доминировала в самой Франции, поощряемая тем же де Голлем, и лишь впоследствии более трезвый взгляд на вещи возобладал. Движение Сопротивления сформировалось не сразу и было гораздо более узким, чем его себе представляли, а то, что называли коллаборационизмом, было иногда просто результатом дезориентации — заблудившимся вектором патриотизма.

Что побуждает в такой ситуации часть населения активно сопротивляться, тогда как другая, как правило, большинство, склонна смириться, — вот вопрос, который занимает Роберта Гилди. В случае Франции многое было обусловлено внезапностью перемен, позорным поражением в результате гитлеровского «блицкрига» и установлением диктатуры в Виши, которую возглавил бесспорный герой прошлой войны генерал Анри-Филипп Петен с программой грядущего возрождения страны и совместной с рейхом победы над коммунистами, евреями — и теми же англосаксами, исконным врагом, к тому же оперативно уничтожившим военно-морской флот Франции, чтобы он не перешел на сторону нацистов. Люди, разделявшие эти взгляды, встали на сторону вишистского режима добровольно, хотя кое-кто впоследствии сменил ориентацию.

Что же касается активного Сопротивления, то его как раз основали коммунисты после нападения Германии на СССР — нечто вроде попытки открыть второй фронт.

Опросов общественного мнения в те времена, а особенно в тех условиях, не было, и в этом заключается существенная разница с нашими временами, когда чуть ли не каждого встречного мы автоматически зачисляем в тот или иной «процент». Поэтому историкам приходится прибегать к косвенным подсчетам и оценкам. Всего, по мнению Гильди, во французском сопротивлении принимало участие около одного процента населения, а прямое сотрудничество оккупантам оказывало около двух процентов — и те, и другие придерживались довольно четко оформленных и диаметрально противоположных политических взглядов. Как показывает анализ демографического состава этих групп, в первой сильно преобладали коммунисты, бывшие военнопленные, евреи, а также участники гражданской войны в Испании на стороне республиканцев, после поражения нашедшие убежище в соседней Франции, причем значительную часть составляли иностранцы. Гильди, отмечая социальную маргинальность этих людей, приходит как бы к тавтологическому, но на самом деле многое проясняющему выводу: позицию нонконформизма занимали преимущественно те, кто уже проявил к нему склонность в других, менее напряженных ситуациях.

Что же касается прямых коллаборантов и вишистских функционеров, они вряд ли рассматривали свое поведение как открытое пособничество врагу. Подавляющей мотивировкой здесь была ненависть к левым, по мнению этого контингента, погубившим страну, и надежда на помощь Германии в победе над общими врагами и в по-своему понимаемом возрождении Европы. Тем временем подавляющее большинство французов, не примыкавших ни к одному из этих идеологических полюсов, было занято простым выживанием в резко ухудшившихся условиях оккупации и войны. Жан-Поль Сартр, в ту пору далекий от всякой политической активности, спокойно предавался литературному творчеству и дискуссиям в парижских кафе, бок о бок с немецким интеллектуалом и нацистским офицером Эрнстом Юнгером, тогда как Альбер Камю, выходец из Алжира с несмываемым статусом постороннего в этом интеллектуальном бомонде, редактировал подпольный орган сопротивления Combat.

Интерес самого Роберта Гильди к идеологическому расслоению общества в экстремальных социальных условиях возник, по его собственному признанию, из наблюдений за оксфордским академическим окружением тридцатипятилетней давности, в пору его молодости, — он пришел к выводу, что большинство из этих пожилых консервативных людей оказались бы в лагере коллаборантов. У меня, однако, есть собственный опыт жизни в таком обществе — в Советском Союзе на склоне его дней. Ситуация была далеко не такой беспощадной, как в оккупированной нацистами стране или даже в том же СССР, но тридцатью годами раньше. И тем не менее риск выбора был реальным, нередко чреватым крахом всех жизненных упований, — именно в этой связи мне и вспомнился эпизод почти полувековой давности.

Коллега, о котором я упоминал в начале и который принял соблазнительное предложение, очень скоро исчез с нашего горизонта, и его выбор, насколько я помню, был воспринят большинством как обыкновенный жизненный поворот, в целом счастливый. Моя же роль в этой истории имела куда менее счастливое продолжение, хотя и независимо от меня. Юноша из моей внеслужебной компании, на которого мне намекнули в беседе и которого я даже попытался предупредить, подвергся приводу, на него было оказано сильное давление, в результате которого он выдал всех, кого мог (хотя выдавать, по правде, было нечего, кроме праздной болтовни), впал в депрессию и покончил с собой. Задушить насмерть, оказывается, вполне можно и в мягких рукавицах.

А вот другой эпизод, навсегда впечатанный в мою память. У меня был очень близкий школьный друг, один из тех, с кем было счастьем встречаться еще годы спустя, человек блестящего ума и незаурядных способностей, искренне разделявший все мои тогдашние интересы и в каком-то смысле незаменимый фактор всего моего личностного формирования. Через десятки лет он, уже совершенно разбитый и уничтоженный, признался мне в письме, что к нему в том же ведомстве сумели подобрать рычаг и вынудили к доносительству, в том числе на меня. Обо всем этом, к счастью, я узнал лишь по прошествии времени, живя в безопасности и не потерпев никакого видимого ущерба, и в отношении потерянного друга у меня нет никаких других чувств, кроме горького сожаления.

У меня были свои причины обладать статусом постороннего в этом обществе, в которые я вдаваться не буду. Но я вспоминаю обо всем этом еще и потому, что с пройденной дистанции хорошо видна шаткость и неосновательность наших тогдашних юношеских убеждений, включая мои собственные. Будь моя репутация чуть менее подмоченной, а мой собеседник в кабинете — чуть позадушевнее (в конце концов, его учили на жандарма, а не на психолога), еще неизвестно, в какую сторону развернула бы судьба.

У Роберта Гильди было то преимущество, что он жил в свободной стране и мог лишь строить догадки по поводу возможного поведения окружающих в поляризующих условиях. Но в результате моделирования такого поведения в более жестком режиме у него получилось нечто вроде притчи, в которой есть урок для нас всех. Большинство существующих сегодня социальных формаций имеют сходство с оккупацией в том смысле, что разделение на нас и на них вполне ощутимо — и даже там, где это сегодня неочевидно, завтра все может сложиться по-другому. Да, участникам сопротивления угрожала гибель. Но у тех, кто живет в условиях ползучей автохтонной оккупации, есть шанс остаться в живых, что, при некотором стечении обстоятельств, может оказаться страшнее. Перевербовка может быть результатом акта купли-продажи, шантажа или путаницы в голове, но тот, кто не теряет из виду собственной слабости, не вправе отрекаться от сострадания. И когда речь заходит о пресловутых 86 процентах, то есть о большинстве твоих сослуживцев и знакомых, полезно помнить, что на самом деле их всего 2 — хотя нас еще меньше. А если ты к тому же еврей или иностранец, считай, что тебе изначально дали фору.