21.03.2017

Алексей Цветков Попытка антропо­логии

У нас «на раене», как теперь принято говорить, то есть в Квинсе, с некоторых пор существует русский супермаркет, и, хотя он не в шаговой доступности, иногда я туда заглядываю: желудочная ностальгия — одна из самых сильных и устойчивых. Контингент покупателей там очень обширный, много поляков и других уроженцев центральноевропейских стран, попадаются и более коренные жители из любопытных, но преобладают, конечно, «русские» в широком смысле, то есть выходцы из бывшего СССР.

И вот довольно типичная картина у кассы: вполне себе с иголочки одетая женщина с полной тележкой товара расплачивается карточкой, но это не кредитная карта, а удостоверение так называемой Программы дополнительной продовольственной помощи (SNAP), в здешнем русском просторечии «фудстемпы» — иными словами, дотация той части населения, которой не хватает денег на пропитание. Увы, это не исключительные случаи — подобные сцены я нередко наблюдаю и в соседнем стандартном магазине, население у нас тут смешанное. Но здесь, если выразиться деликатно, внешний облик и образ действий обычно больше соответствуют друг другу: обладатель такой карты и одет попроще, и товар отбирает тщательнее, озираясь на цену, — нет того когнитивного диссонанса, который часто возникает в русском дворце продовольствия.

Известен краеугольный принцип любых социологических обобщений, который у многих с непривычки вызывает удивление и протест: прежде чем за такие обобщения приниматься, надо полностью отвлечься от собственных жизненных наблюдений, потому что каждый из нас занимает в жизни достаточно узкую позицию с ограниченным радиусом обозрения, который почти наверняка не имеет существенного статистического значения. Но реальной статистики в области, которая меня интересует, попросту нет: правительство не имеет полномочий ее собирать, а частные исследования нужного профиля мне неизвестны. Поэтому все дальнейшее — область догадок и плоды сорокалетних личных наблюдений, научная ценность которых может оказаться сомнительной. А поделиться ими я решил потому, что в последнее время все труднее без них обходиться: за неимением гербовой пишешь на простой.

Если вернуться к упомянутой женщине — не конкретному человеку, а персонажу воображаемой статистики, — из этих догадок можно выстроить приблизительный статистический образ. Она объясняется с кассиршей по-русски, потому что в этом магазине принято говорить по-русски. Она может перейти на английский с сильным акцентом, но тогда ее словарь резко сузится, потому что она живет уже годы в добровольном гетто, где в богатом английском словаре особой нужды нет. В остальных отношениях она вполне адаптирована: нужды особой не испытывает, а судя по объему закупок, на улице ее ждет машина; в известный всем сезон на машине может оказаться и георгиевская ленточка. Она очень неплохо ориентируется во всех положенных законному жителю страны и штата социальных льготах, этому наверняка ее сразу обучили бывалые родственники и знакомые, — и даже, возможно, в неположенных, надо только правильно заполнить анкету. А если у нее уже есть гражданство, то она, наверное, всегда голосовала за республиканцев, ратующих за сокращение социальных выплат, потому что так голосуют все окружающие. На прошлых президентских выборах она, иммигрантка, голосовала за Дональда Трампа, который добивается сокращения иммиграции.

Это, конечно, всего лишь приблизительный фоторобот, но в его соответствии собирательному оригиналу меня сегодня убеждает целый ряд публикаций в американской прессе, обратившей наконец внимание на странности политической ориентации здешней российской диаспоры. Вопрос, почему эти люди ведут себя так, как они себя ведут, занимает меня давно, и не одного меня. Сегодня мне кажется, что ответ на него, возможно, не так уж сложен.

Когда я в середине 70-х впервые высадился в этом полушарии, расстановка сил в глазах вчерашних советских людей была очевидной. Традиционно большинство иммигрантов, в том числе значительная группа из тогдашней Российской империи, в основном украинцы, поляки и евреи, прибивались к лагерю демократов, которые, по крайней мере в северных штатах, приобрели себе репутацию защитников новоприбывших. Демократы были ведущей партией больших промышленных городов, нуждавшихся в рабочих руках, тогда как республиканцы, скорее, представляли предпринимателей. Но в наших глазах демократическая администрация Джимми Картера и его единомышленников была слишком привержена политике разрядки напряженности с Советским Союзом, которая убежденным противникам советской власти казалась наивной, а не слишком убежденные старались выглядеть достаточно убежденными — в конце концов, нас ведь пускали сюда сравнительно беспрепятственно именно за то, что мы пострадали от коммунизма. Республиканцы в то время были настроены куда более агрессивно в отношении коммунизма — и к тому же в постиндустриальном обществе мало кто шел в пролетарии, что размывало классовые интересы. Голосовать в этих условиях за республиканцев и обличать демократов как агентуру социализма казалось вполне естественным.

Почему, однако, эта матрица поведения уцелела в совершенно новых условиях, когда очаг поляризации исчез? В конце концов, поколение тогдашних антикоммунистов давно исчезло с политической арены, вместе со своими реальными и воображаемыми противниками, а большинство новых иммигрантов, как бы они ни маскировались, руководствовались в основном экономическими мотивами. И какие именно интересы российской иммиграции поддерживает сегодня республиканская партия? Здесь как раз и расположен эпицентр загадки: с какой стати упрямо придерживаться стратегии, потерявшей смысл?

Самое простое объяснение — социальная инерция. Российская иммиграция была на протяжении ряда лет относительно массовой, и новоприбывшие предпочитали селиться в уже освоенных местах — в мои времена таких было два-три, но сейчас подобные колонии есть практически в каждом крупном городе. Человек без заранее обеспеченного места работы и не очень владеющий английским языком поселяется именно в таком месте, и ему моментально передается весь духовный багаж и опыт колонии. Голосовать только за республиканцев, все, кто левее, — коммунисты. Работать, если не очень квалифицированно, — только за наличные, так проще увернуться от налогов. Есть также специалисты, помогающие оформлять льготы, в том числе не обязательно положенные, — неважно, что это не очень стыкуется с неуплатой налогов. Государство существует затем, чтобы брать от него все, что возможно, — неважно, что это совсем не стыкуется с концепцией минимального государства, которой до недавнего времени придерживалось большинство республиканцев.

Существует такое понятие — «ресоциализация», — которое обычно применяют к освобожденным из мест заключения, подразумевая под этим приучение человека к функционированию в обществе и на работе, от чего он отвык за годы изоляции. Но оно применимо также и к адаптации иммигранта в незнакомой стране, обычаев и порядков которой он не знает, да и языком которой, как правило, владеет плохо. Добровольное гетто, в котором поселяются многие иммигранты, может сослужить им хорошую службу в области минимальной адаптации, но в деле реальной ресоциализации оно играет роль тормоза. А с некоторых пор дополнительным и еще более мощным тормозом стал телевизор со стандартным набором российских программ — главное окно в мир для такого иммигранта, — плюс интернет с ассортиментом российских сайтов и социальные сети, которые не столько ставят под сомнение исходные политические аксиомы, сколько подкрепляют уже существующие.

Кроме того, у российской диаспоры в тех же гетто есть как бы специальная генетическая память, работающая на пользу консерватизма — не столько идеологического, сколько бытового, но на практике трудноотличимого. Любые радикальные социальные перемены под ее влиянием воспринимаются как угроза — так оно всегда было в стране исхода, в том числе, и даже особенно, в эпоху перестройки. Отсюда — тяготение к идеологии, которая обещает «вернуть все как было», даже если этого идеального прошлого на самом деле никогда не было: примерно тот же процесс, который в России пробудил ностальгию по брежневским временам. А любое упоминание прогресса автоматически ассоциируется с историческими несчастьями России и зачисляется в рубрику марксизма.

И еще один важный фактор: у российской иммиграции нет проблем, которые обеспечили бы ей смычку и солидарность с другими социальными, расовыми или иммигрантскими группами под какими бы то ни было лозунгами: все вроде белые и не мусульмане, никто не покидал родину в дырявой лодке и не протрубил несколько лет в нищенских беженских лагерях. Демократической партии, которая в последние десятилетия в основном продвигала интересы именно таких групп, русским просто нечего предложить, и единственный контингент, с которым эта диаспора ощущает известную общность, — оставленный за бортом политики «либерализма идентичности» электорат Дональда Трампа, который до последнего времени полагал себя забытым или намеренно игнорируемым.

Почему именно русские, насколько сильно они отличаются от других похожих диаспор — украинской, к примеру, или польской? Здесь меня начинает подводить кругозор и набор личных наблюдений, но можно сказать, что до недавнего времени серьезные отличия действительно существовали: польская и украинская иммиграция имеют в США долгую историю, они восходят еще к концу позапрошлого века, и преемственность у них совершенно иная, тогда как русские по-настоящему обозначили себя в этом полушарии лишь после Второй мировой войны. Впрочем, нерушимых заветов не бывает: похоже, что многие здешние украинцы в минувшую кампанию тоже встали на сторону Трампа.