20.03.2017

Лев Рубинштейн Дух и буква

Те, кто имеет терпение читать меня более или менее регулярно, наверное, заметили, что я довольно часто пытаюсь рассуждать о словах — о ключевых, заряженных темной энергией словах и понятиях нашей нынешней общественной и культурной жизни, о словах, чья инструментальная энергия обеспечивается полной вольностью и безграничностью их толкований.

Хочется иногда поговорить о чем-нибудь незыблемом и определенном, о чем-нибудь таком, что избавлено от изнурительной двусмысленности и блудливой склонности улечься под любую проезжую конъюнктуру.

О букве, например.

Магическое, сакральное или мистическое содержание букв мы оставим в стороне, хотя это, конечно, очень интересно. Хочется поговорить о буквах и обозначаемых ими звуках, из которых образуются слова нашей речи. Всего лишь.

Буква, в отличие от слова, слава богу, не способна оскорбить ничьих нежных чувств. За ней, слава богу, не таскается неопрятная и шумливая толпа перекрикивающих друг друга значений.

Известно, впрочем, что буквами иногда обозначаются слова или даже явления социальной или культурной жизни. Примеров, разумеется, полно.

В моем детстве, например, говорили: «Она та еще „Б“». Я, еще не научившись читать, уже, разумеется, знал, что это такое. У меня, слава богу, был старший брат, главный в те годы профессор «моих университетов».

Названия некоторых букв дореволюционного алфавита сами стали словами. И очень многие из тех, кто этими словами-буквами пользуется напропалую, даже и не знают об этом. Такое слово, например, «хер».

В середине тридцатых годов буквой «М» стали обозначать не только мужскую уборную, но и метрополитен имени Кагановича или — в просторечии — метро.

В дни открытия первой линии метро поэт Семен Кирсанов сочинил и опубликовал в какой-то из газет праздничное стихотворение, прославлявшее доблестный труд славных метростроевцев. Стихотворение было бы вполне типовым и мало отличавшимся от прочих стихотворных изделий, сочиненных по этому случаю, если бы не одна его «художественная особенность». В этом стихотворении по воле не окончательно еще преодолевшего к тому времени недуг зловредного формализма автора все слова начинались с буквы «М». Ну, метро же! Понятно же!

Дерзкий новаторский прием был замечен и оценен не столько широкими читательскими массами, сколько записными шутниками и остроумцами из числа литераторов и журналистов. Один из них, например, сочинил нечто вроде эпиграммы, имевшей хождение лишь в устной форме: «Молодой моэт Мемен Мирсанов — мольшой чудак».

Это случаи особые. А в обычной жизни буквы — в отличие от слов, значение которых, если мы, конечно, заинтересованы в том, чтобы понять собеседника и чтобы он понял нас, приходится всякий раз устанавливать заново, так же, примерно, как всякий раз заново приходится настраивать струнный инструмент, — если и наделены значениями, то эти значения сугубо интимны, а потому и не предполагают дискуссий.

Вопросы типа «Какие буквы тебе нравятся, а какие — нет?» или — пуще того — «Какая твоя самая любимая буква?» кажутся на первый взгляд ужасно нелепыми. Еще бы они спросили, что мне больше по душе — пол, стены или потолок.

Но это и так, и не так. Потому что и правда ведь существуют потаенные и трудно объяснимые симпатии или антипатии, обусловленные частными биографическими обстоятельствами иногда и самого случайного свойства. Но нам ли с вами не знать, что случайного ничего не бывает и все то, что застенчиво таится в закоулках и складках нашей памяти, может быть, самое главное и есть.

У каждого есть свои «заветные» буквы, хотя и не каждому свойственно об этом задумываться.

Могу твердо сказать, что для меня такой буквой является буква «Р». А точнее, звук, обозначаемый этой буквой. Звук, конечно же. Что и понятно: я, как и все прочие дети, до определенного возраста пользовался звуками, еще не зная, что они обозначаются буквами. Буквы до поры до времени были исключительно ничего не означавшими графическими объектами.

И, кстати, буква «Р» была далеко не первой, которую я осознал именно как букву. Я отлично помню, какие буквы я выучил первыми. Этих букв было, собственно, две. Я отлично помню, как соседка Галя Фомина протянула мне бублик и сказала: «Посмотри. Это буква „О“». Потом она разломила этот бублик пополам и сказала: «А это буква „С“. А это, — сказала она, показав на вторую половинку, — тоже „С“».

Но это было позже. А в начале было не слово, не буква, а был звук.

Они были разные, но с «Р» не сравнится ничто.

С «Р» начинается фамилия моего отца, деда и прадеда. Ну, и моя, само собой. С «Р» начинается название страны, в которой я живу. А родился и вырос я в стране с иным названием, хотя и в одном и том же городе. В имени страны, где я родился, «Р» был в самом конце. Но все равно он там был.

В названии моего родного города «Р» не было. А вот в именах тех московских мест, где я родился и жил в детстве, он был. Арбат, роддом имени Грауэрмана, улица Герцена, Скарятинский переулок.

В каких-то главных словах моего раннего, почти еще утробного детства — в словах «мама», «папа», «Миша», «бабушка»», «война», «Сталин», «ангина» — этого звука не было. А в других, тоже не самых пустяковых, — «радио», «брат», «ура», «драка», «кровать», «бритвенныйприбор», «врагинарода», «папанаработе» — он был.

Я этого, разумеется, помнить не могу, но моя мама мне рассказывала, что, в отличие от многих детей многих поколений, для кого именно этот звук считается чуть ли не самым трудным, а потому и позже других побежденным и усвоенным, я начал его произносить практически сразу.

Я произносил его не просто четко, а как-то особенно форсированно, с явным удовольствием, со смакованием, с переливами и перекатами, граничащими с рычанием.

Слово «дурак», благодаря старшему брату и его многочисленным приятелям, было одним из наиболее оперативных в моем небогатом словарном запасе. И вполне естественно, что в довольно замкнутом речевом контексте это слово какое-то время существовало для меня лишь в форме единственного числа мужского рода.

Когда мне было года три с чем-то, я залег в больницу со «скарррлатиной». Однажды, рассказывала мама, в палату пришла медсестра, чтобы сделать мне укол пенициллина. Увидев в ее руке шприц, я заверещал на манер дурно воспитанного попугая: «Тетя врррач — дуррррак!»

Эта буква и этот звук в годы моего раннего детства, то есть в начале 50-х, играли особую и очень, прямо скажем, дурную, чтобы не сказать зловещую, роль. Потому что считалось, что некоторые особенности произношения этого звука прямо и непосредственно указывали на этническое происхождение говорившего.

Где-то я читал, что во время погромов начала XX века черносотенцы останавливали на улице мальчишку, чья наружность казалась им подозрительной, и требовали, чтобы он произнес слово «кукуруза». От того или иного произношения этого невинного мирного слова могла зависеть человеческая судьба.

Ни буквы, ни звука «Р» не было ни в моем имени, ни в именах моих родителей и моего брата. Всего лишь первая буква фамилии. Но и этого было достаточно, чтобы мой дворовый враг Витька Леонов, увидев меня, раскатисто орал: «Посмотгите! Губинштейн пгишел!»

Я — в отличие от многих сверстников, а также и некоторых взрослых — никогда не картавил.

Но концепт в нашу информационную эпоху — и нам ли, концептуалистам, этого не знать — во многих случаях существенно сильнее и означаемого, и означающего, и формы, и содержания. Он сильнее любого самого очевидного факта. А рукотворный образ реальности сильнее и нагляднее самой реальности.

Я никогда не картавил. Зато картавил долговязый и вечно сопливый альбинос Женька из соседнего подъезда. Но этого никто не замечал. Потому что он был признанный силач и, главное, потому, что его фамилия была не Рубинштейн, а Никушкин.

От слова «буква» образовано слово «буквальный». То есть нечто, не допускающее вольных толкований и переносных значений.

Есть также устойчивое выражение «дух и буква закона».

Буква — это то, что твердо и неколебимо занимает свое законное место в алфавите. А вот трудно уловимый дух ее веет где хочет, время от времени чуть задевая нас своими легкими невидимыми крылами.