02.02.2017

Лев Рубинштейн Дядя Паша и традицион­ные ценности

В наши дни много и охотно — одни, радостно захлебываясь и выпучивая глаза, другие не без некоторой тоски в голосе — говорят о «правом повороте», наползающем на современное человечество вообще и на наше общество в частности. Много говорят и о «ценностях», не очень-то даже пытаясь их внятно сформулировать.

Вот и в среде тех, кого я привык числить в «своих», время от времени слышны унылые голоса тех, кто говорит о крахе и поражении «наших ценностей».

Почему крах? Почему поражение? Крах и поражение наступят лишь тогда, когда мы сами откажемся от своих ценностей, от своей картины мира, от своих представлений о добре и зле, о красоте и уродстве, о вкусе и пошлости, от своих, объединяющих нас культурных и социальных конвенций.

А мы что, уже отказались? Надеюсь, что нет. Я, во всяком случае, не отказался. И пока не вижу оснований для этого отказа. Даже скорее наоборот.

Жизнь — такая, какая есть, — все равно продолжается. И с ней надо внимательно и по возможности терпеливо разбираться именно с позиций своих ценностей. А как еще-то?

Ну, это более или менее понятно.

Не очень понятно как раз с пресловутым «правым поворотом», с консерватизмом, который, как говорят, наступает.

Я с ранних пор часто слышал это слово и к нему вроде как привык. Читая, например, Диккенса, я знал, что консерватизм — это когда непременно чай в пять часов, когда дети не встают из-за стола раньше взрослых, когда в воскресенье — всей семьей в церковь и когда неприлично выйти из дому без цилиндра и перчаток.

В наши дни и в нашем пространстве, насколько можно понять, речь идет о каком-то другом консерватизме, который является лишь ласковым эвфемизмом менее нежного понятия «мракобесие».

И он пока не вполне затрагивает фактуру повседневной жизни. Нынешний, наступающий и наступательный консерватизм пока что все-таки еще не с пулеметом, а скорее с лейкой и блокнотом, с телевизором, интернетом и прочими достижениями неконсервативного мира.

Этот консерватизм не вполне серьезный. То есть он, разумеется, серьезный, потому что весьма агрессивный. Но он не серьезный в прежнем смысле слова. Потому что он симулятивный, медийный, в известном смысле игровой, постмодернистский, гибридный, как и все остальное.

Давно уже рутинной банальностью стало то, что чем аморальнее государство, тем в большей степени оно озабочено проблемами морали. О морали неустанно говорят все — от президента до министра культуры, от депутата до кассирши в продуктовом магазине, от генерального прокурора до охранника автомойки, от патриарха до самого мелкого телевизионного брехуна. Все говорят по-разному и на все лады, но объединяет их всех понимание морали как прежде всего предмета следственно-полицейских мероприятий.

И все, разумеется, говорят о «традиционных ценностях».

Слово «традиционный» тоже, прямо скажем, не новое. С самого детства я знаю о «великих революционных традициях», например. В годы учебы я много слышал о «диалектическом единстве традиции и новаторства в искусстве социалистического реализма». Как автор я сформировался именно во вполне сознательном и последовательном противостоянии «традиционному искусству», каковым считалось прежде всего позднее советское искусство, воспринимаемое нами как безнадежно отсталое и провинциальное.

Всякое новое искусство всегда работает с традицией, точнее, с различными традициями, включая традицию время от времени подвергать сомнению, а то и прямо нарушать сложившиеся к данному моменту традиции.

Традиции — вещь необходимая. Необходимая как надежный фон для нового. Как то, что время от времени необходимо расшатывать и конструктивно нарушать.

А вот традиционализм, являющийся слегка смягченным синонимом фундаментализма, — явление вредное и опасное, всегда стремящееся к тотальности и униформированности, всегда несущее в себе заряд невнятной, но явной агрессии, ищущей и, как правило, находящей выход.

Впрочем, и это давно понятно.

Понятно также, что «традиционные ценности», что бы ни означало это словосочетание, могут быть привлекательны для вовсе не политизированного обывателя как что-то уютное и привычное, как что-то вроде растоптанных тапок, продавленного дивана в кошачьей шерсти, растянутых на коленях треников, треснутой чашки, которую давно бы надо выбросить, да жалко, подаренной кем-то к какому-то юбилею лет тридцать тому назад грузинской чеканки, висящей в темной прихожей и из последних сил изображающей царицу Тамару.

И это даже по-своему трогательно, если только не превращается в род идеологии, навязываемой другим.

А вот что под «традиционными ценностями» понимают казенные идеологи, совсем непонятно. Прежде всего им самим.

Эти изнурительные в своем отчасти маниакальном постоянстве разговоры о каких-то традиционных ценностях, о которых неизвестно ровно ничего, кроме того что они «традиционные», напоминают мне об очень давних разговорах с квартирным соседом дядей Пашей, бывшим когда-то неизвестно кем, а в те времена — устойчивым пенсионером.

Он был ворчлив. Особенно его удручала какая-то неисправимая неправильность современной молодежи.

«Раньше-то как было! — назидательно говорил он. — Вот как отцы-наши-деды-прадеды...»

В этом месте возникала малоинформативная пауза.

«А как отцы-прадеды, дядь Паш?» — спрашивали его, заранее, впрочем, более или менее зная ответ, поскольку не в первый же раз... То есть именно затем и спрашивали.

«Как, как! — раздраженно отвечал дядя Паша. — Сядь да покак! Много будете знать — скоро состаритесь».

И он сердито скрывался за дверью своей комнаты, откуда доносился запах валерьянки, слежавшихся старых газет и чего-то еще, не вполне уловимого, но явно традиционного.