16.12.2016

Николай Эппле Горькая совесть

Очередная годовщина смерти Андрея Сахарова в который уже раз прошла в России незаметно, напоминая о себе редкими записями в facebook'e. Он умер 27 лет назад, 14 декабря 1989 года, — по историческим меркам не так давно, но попытки вспоминать о нем натыкаются на дистанцию не столько временну́ю, сколько экзистенциальную. Этой памяти не на что опереться в сегодняшней реальности — что бы то ни было подобное Сахарову слишком прочно ушло из общественной и политической жизни. Как определить это что-то?

Обычно при разговоре о нем сразу всплывает выражение «моральный авторитет», и сразу следом — замечание о том, что сегодня такие авторитеты более невозможны. Действительно, при всей вовлеченности в политику, при его роли в создании атомной бомбы, а потом — в разработке проектов Конституции, его главной ролью было напоминание о нравственном измерении общественной жизни.

Когда он умер, мне было 12 лет. Для того времени (опять же, к пониманию различия эпох) — вполне подходящий для политизации возраст. И я повесил рядом со своим столом первую страницу спецвыпуска «Московских новостей» с большим заголовком «Андрею Сахарову — горькой совести нашей». На фото (только что я узнал автора, это Юрий Рост — спасибо ему!) Сахаров смотрит в объектив, положив руки на маленький круглый столик; одна из рук забинтована, рядом на подоконнике — отложенная книга и очки. Тут и слабость — забинтованная рука, и сила — во взгляде, и собранность — сейчас фотосессия закончится, и он снова примется за чтение. Эта страница провисела рядом с моим столом больше 20 лет, после очередного переезда порвалась и с тех пор переселилась на антресоли. Это очень пошлый риторический прием, но, елки-палки, ведь ровно то же самое произошло и с этим самым нравственным измерением в политике — оно тоже отправилось куда-то на антресоли.

Сахаров, хотя часто воспринимается чуть ли не как архетип советского диссидента, никогда в это определение не укладывался. Оппозиция или подполье никогда не были ему близки, он всегда стремился влиять на политику и взаимодействовать с властью, отстаивая то, что считал важным, — вплоть до конфликта с Хрущевым по поводу испытаний ядерного оружия в 1961 году. Его хождение во власть в качестве депутата было совершенно логичным продолжением его общения с властью на равных, начавшегося еще в конце 50-х годов. Его вовлеченность в политику была именно нравственной по изначальному и главному импульсу — по той естественной реализации стремления личности влиять на социум, о которой говорили Аристотель и Данте. И его знаменитые «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» — блестящее продолжение именно этой традиции, мыслящей человеческое общество как единое и разумно устроенное целое, призванное к миру.

Я не смог найти в Сети того спецвыпуска «Московских новостей» (а было бы интересно: соседство среди авторов Горбачева, Аверинцева, Солженицына, Любимова, Карякина и Джорджа Буша-старшего само по себе напоминает об уникальности той краткой эпохи), зато нашел декабрьский же выпуск «Огонька». Там Сергей Аверинцев, последний, кого можно заподозрить в нечуткости к слову, решается назвать Сахарова праведником:

Праведность больше мужества, хотя без мужества не стоит, просто потому, что у труса до нравственного выбора дело не доходит: за него все решено обстоятельствами. Никогда не будет забыто, что Сахаров разогнулся во весь рост, не дожидаясь, пока это разрешат, и этим в несравненной степени помог подготовить миг, когда прямохождение оказалось возможным для более слабых, то есть для всех нас — от ученого до рабочего. Мы не смеем забыть, как он годы стоял в одиночестве — «один из всех, за всех, противу всех». Пока люди остаются людьми, они высоко ставят храбрость, и тот, кто отказывается уважать ее даже в противнике, выводит себя из числа людей. Но праведность выше героизма, больше героизма. Отзывчивость к чужой боли; готовность принять на себя общую совиновность; вера в единую для всех истину, стоящую превыше хотя бы и героического самоутверждения — свойства более драгоценные, чем храбрость сама по себе.

(То, как трудно сегодня нам это читать, преодолевая почти подсознательное отторжение по отношению к «большим словам», — также важнейшая характеристика дистанции между сегодняшним днем и тогдашним временем.)

А прямо под некрологом Аверинцева напечатаны телеграммы представителей «общественности» — той самой, от которой сегодня мы слышим в основном обещания «приехать и разобраться» или призывы закрыть какую-нибудь неправильную выставку. «Глубоко переживаем тяжелую утрату, кончину великого гражданина, выразителя нашей боли, совести и надежды. Соболезнуем, разделяем наше общее горе и скорбь. Память о Сахарове, нашу благодарность и любовь сохраним навечно. Сотрудники НПО „Электросталь“ — 150 подписей. Харьков».

Это было время, очень короткое, когда нравственные категории действительно служили ориентиром, а «большие слова» имели право на существование. Просто потому, что других ориентиров практически не было. Об этом хорошо пишет Кароль Сигман в книге «Политические клубы и перестройка в России», рассматривающей историю 1986–1991 годов через историю неформальных политических образований — уже не диссидентских, но еще не партийных. В условиях сплошной текучести конъюнктур и политических идентичностей не существовало общих правил, по которым (или с которыми) можно было бы играть. В этих условиях оставалось действовать либо с опорой на интуицию и вдохновение (с чем в значительной степени связан феномен Бориса Ельцина), либо с опорой на категории нравственные. В том же некрологе Аверинцев замечает, что Сахарова глубоко интересовала история, но «строго в одном аспекте — не богатство красок, а черно-белая геральдика справедливости и несправедливости».

Сегодня в российском политическом поле не осталось ничего, кроме тотальных «правил игры», и любой, даже самый несистемный ход хочется воспринимать как часть тотальной и предельно циничной, то есть начисто лишенной того самого нравственного измерения политической технологии. Очень подходящее время, чтобы — пусть от противного — вспоминать о том, другом, когда обстоятельствами было решено далеко не все.