06.12.2016

Николай Эппле Прежде примирения

Публикации с разницей в три дня расследования Дениса Карагодина и открытой базы данных о сотрудниках НКВД 1935–1939 годов запустили процессы, крайне важные и показательные с точки зрения понимания механизмов работы исторической памяти. Два этих сюжета дали толчок для проговаривания едва ли не всех существующих на сегодняшний день в России точек зрения, надежд и фобий, связанных с переосмыслением прошлого и национальным примирением.

Особенно бурную реакцию вызвал эпизод с письмом Карагодину внучки одного из тех, кто расстрелял его прадеда. Внучка палача просит у правнука жертвы прощения, а он в ответном письме благодарит ее за это и предлагает «раз и навсегда обнулить всю эту бесконечную кровавую русскую баню». Фактически перед нами частный случай тех самых покаяния и примирения, о которых многие годы пытаются говорить в России, случай, который трудно не рассматривать в качестве общенациональной модели.

Именно потенциальная модельность ситуации, ощущение, что именно так запустится «российский Нюрнберг», объясняет столь сильные реакции на нее. В считанные дни наружу вылезли буквально все стратегии вытеснения, психологической (и политической) защиты. Вот их беглый обзор: называть имена жертв и палачей опасно, это раскалывает общество («Не раскачивайте лодку»); по некоторым данным, Карагодин-прадед за десять лет до расстрела выступал против власти, а значит, расстреляли его за дело («У нас просто так не расстреливали»); внук за деда не отвечает и права прощать и призывать к ответу тоже не имеет («Ты кто такой»); нельзя судить, не разобравшись во всех обстоятельствах («Всё сложно»); нельзя судить то время по сегодняшним меркам («Время было такое»); любой, кто берется выносить суждения об ответственности за преступления прошлого, присваивает себе презумпцию чистоты («На себя посмотри»); наконец, навязывание покаяния и очернения прошлого, как правило, инспирированное внешними силами, ведет к распаду государства, как это было в начале 90-х.

Когда эмоции берут верх над логикой, сориентироваться помогает обращение к уже существующему опыту — в данном случае практике других стран. Такой опыт существует, и он довольно поучителен.

* * *

Ситуация разбирательства с «трудным прошлым», в которой оказывается современная Россия, вовсе не единственна в своем роде, и большинство неизбежных трудностей так или иначе уже находили разрешение, правда, применительно к обстоятельствам других стран, которые всегда очень различны. Постсоветскую Россию часто сравнивают с послевоенной Германией, чей опыт переосмысления прошлого, его осуждения и национального покаяния стал классическим. Рассуждения о необходимости российского Нюрнберга, без которого демократическое развитие невозможно, исходят именно из этой модели. Однако пример Германии, при всей его образцовости, в мировом масштабе скорее нетипичен. Переход от тоталитаризма к демократии в большинстве случаев происходит не благодаря военному поражению, а отделить палачей от жертв, как правило, довольно трудно.

В этих случаях механизмом осуждения преступлений прошлого служат не аналоги Нюрнберга, а компромиссные модели в виде так называемых комиссий правды и примирения (truth and reconciliation commissions). Эти комиссии начали возникать в странах Латинской Америки в 1980-х и превратились в широко распространенную практику после резонансного доклада сальвадорской комиссии в 1993 году. Если к моменту публикации сальвадорского доклада в мире насчитывалось 12 таких комиссий, то к 2010 году их было уже 40.

Примечательно, что первым задокументированным примером такого компромиссного соглашения считается договор между бывшими узурпаторами власти и пришедшими им на смену демократическими силами, заключенный после свержения Тридцати тиранов в Афинах 403 года до н.э. Условия этого договора описаны в «Афинской политии» Аристотеля. Таким образом, проблемы, возникающие в связи с работой такого рода переходных механизмов, неотделимы от развития демократии как таковой.

Даже довольно беглое знакомство с опытом работы этих комиссий позволяет перечислить несколько важных характеристик этой модели.

  • Комиссии правды и примирения почти никогда не открывают чего-то принципиально нового и ранее неизвестного обществу. Их задача состоит, скорее, в легализации широкого признания факта прошлых преступлений. «Знание, которое получает официальную санкцию и тем самым становится частью „публичной картины реальности“… таинственным образом обретает новое качество, которого было лишено, будучи просто „правдой“, — писал в начале 1990-х глава центральноамериканского подразделения Human Rights Watch Хуан Мендес. — Официальное признание как минимум начинает процесс врачевания ран». Тут, кстати, и ответ на замечания о том, что общественная дискуссия о преступном характере советских репрессий неуместна. Действительно, за очевидностью преступлений такая дискуссия должна стать бессмысленной, но, как показывает опыт огромного количества стран, чтобы сделать очевидным для всех даже интуитивно понятное, необходима отдельная и грамотная просветительская работа.
  • Такие комиссии не гарантируют примирения и даже не могут служить гарантией от повторения расследуемых ими преступлений в будущем. Кроме того, они могут служить средством манипуляции обществом, обеления себя новым режимом или намеренного очернения режима предыдущего — как это было, например, в Чаде и Уганде.
  • Работа этих комиссий, как правило, не завершается судом над всеми виновными в нарушениях прав человека, часто даже принимается решение засекретить результаты (и тогда они утекают в прессу).
  • Отдельный интерес представляет вопрос о том, стоит ли делать общим достоянием имена виновных в преступлениях, совершенных авторитарным режимом. Публикация имен часто вызывает возражения, потому что комиссия не является судебным органом и, как правило, ее работа не приводит к полноценному уголовному процессу. В этих обстоятельствах называние имен виновных подменяет формальное обвинение, лишая их возможности оправдаться, и оставляет без судебной защиты (из трех градоначальников, объявленных виновными в насилии в Руанде, двое были убиты через несколько месяцев). Поэтому на 1994 год из 15 комиссий опубликовали имена только 4. Однако после ставшего во многом образцовым доклада сальвадорской комиссии именно публикация имен стала превращаться в общую практику.
  • «Можно заметить, — говорится в докладе, — что, поскольку методы, используемые Комиссией в ее расследовании, не отвечают требованиям формального уголовного процесса, доклад не должен называть имена людей, которые, по мнению Комиссии, замешаны в установленных случаях насилия. Но комиссия считает, что у нее нет другой альтернативы.

    Заключая мирные договоры, Стороны дали понять, что необходимо „сделать известной всю правду“, и именно в этом состоит задача Комиссии. Но сказать всю правду нельзя, не назвав имен. В конце концов, перед комиссией стояла задача не подготовить академический доклад о событиях в Сальвадоре, но описать крайне важные факты насилия и предложить меры для предотвращения их повторения в будущем. Эту задачу нельзя выполнить абстрактно, скрывая часть информации… когда доступны вполне достоверные свидетельства, особенно если установленные лица занимают руководящие посты и выполняют официальные функции, непосредственно связанные с преступлениями или покрытием таковых. Не называть имена значило бы обеспечивать ту самую безнаказанность, положить конец которой Стороны уполномочили Комиссию».

  • Хотя одним из основных условий результативности работы комиссий считается наличие у них мандата от правительства, известны комиссии, работавшие при поддержке неправительственных организаций и авторитетных общественных деятелей. Среди них — комиссии в Уругвае (при поддержке правозащитной организации SEPRAJ), Парагвае (Комитет церквей) и Бразилии (епископ Сан-Паулу и Всемирный совет церквей). Деятельность общества «Мемориал» в соответствующей литературе рассматривается именно как подготовка материалов для российского аналога комиссии правды и примирения.
  • Стоит иметь в виду, что комиссии правды и примирения представляют собой разновидность transitional justice, то есть юридических инструментов смены или эволюции политического режима. Это не просто опыт переосмысления прошлого, а часть механизмов перехода от государственного насилия и репрессий, сопровождавших тоталитарное правление, к тем или иным формам социально-политической стабильности. Это важно помнить, говоря о переосмыслении прошлого применительно к России. Странно ожидать, что государство, именно сейчас оступающееся в ту же самую нестабильность, все откровеннее прибегающее к репрессиям и все увереннее вспоминающее сталинскую модель как недостижимый идеал, будет спокойно наблюдать за процессами, являющимися элементами транзита.

    * * *

    Случай Карагодина и публикация «Мемориалом» имен НКВДшников напоминают о важной логике, в которой действуют truth and reconciliation commissions: сначала truth, потом reconciliation; установление правды есть необходимое условие примирения. Примирение как вос-становление разрушенных отношений и прощение как пре-одоление сделанного против меня зла предполагают, что стороны отдают себе отчет в причиненном ущербе и понесенных потерях. Если этого осознания нет, не может быть и реальной работы по преодолению этого зла, а значит, примирение и прощение оказываются декорацией, не обещающей реальных изменений.

    Эпизод с протягиванием руки правнуком жертвы внучке палача в первую очередь важен отнюдь не трогательностью или тем, что задает модель для дальнейших действий. Это показательная проработка «правды», необходимо предваряющая все дальнейшее. Вести сегодня всерьез разговор о примирении в масштабах общества значит прыгать через ступеньку — и волна болезненных реакций на эту историю тому доказательство. Но этот эпизод — и реакции на него — важен как демонстрация того, как трудна может быть встреча с правдой, когда это не протокольно-политическая десталинизация, а реальная встреча с трудным прошлым на самом болезненном, личном уровне.

    Этот уровень в России удивительным образом оказался выпущен — отчасти по политическим причинам (режим-наследник заинтересован в беспамятстве своих подданных), отчасти по психологическим, а отчасти по вполне прагматическим (серьезный общественный разговор о вине за преступления даже в Германии и Израиле был невозможен несколько десятков лет после Второй мировой, пока боль не притупилась). Сейчас он выходит наружу и сразу наталкивается на вопрос о коллективной или наследственной вине палачей и коллективном и наследственном же праве жертв требовать сатисфакции.

    В качестве первого порыва такая реакция объяснима и даже естественна: родственные узы — сильная вещь, а в условиях невозможности решить дело в суде и заслуженного недоверия институтам в принципе кровная логика вытесняет любую другую. Живое и непогребенное прошлое переносит неразрешенный конфликт дедов на внуков, заставляя включать механизмы коллективной вины и коллективного предъявления счетов.

    Но этот первый порыв должен сменяться институциализацией такой встречи потомков. И одна из функций комиссий правды и примирения — создать среду, в которой проговаривание правды не вело бы к нанесению новых травм, выстраиванию новых оппозиций или стигматизации тех или иных групп.

    Впрочем, наблюдая дискуссии о покаянии одних перед другими, нельзя не обратить внимание на их очевидную манипулятивность. У телесюжетов о том, что предлагаемая Карагодиным модель примирения ставит потомков палачей перед необходимостью просить прощения, или новостей о потомках палачей, якобы требующих закрыть доступ к базам «Мемориала», есть довольно простое объяснение. Не стоит забывать, что сегодняшнее государство, задающее повестку большинству СМИ, в этом споре не арбитр, а одна из сторон. И расследование Дениса Карагодина в первую очередь опасно именно для него. А потому превратить томскую историю из строго юридического разбирательства, на котором, собственно, и настаивает Карагодин, в повод для разделения общества по признаку кровной ответственности — естественная и довольно эффективная защитная реакция. Тем меньше стоит поддаваться таким манипуляциям, «покупаясь» на разговоры о коллективной вине.

    Попытки разделять общество на тех, кто должен каяться, и тех, кто должен такое покаяние принимать, не просто порочны, поскольку служат разделению, а не примирению, но абсурдны, потому что часто среди предков одного и того же человека есть и расстрелянные, и расстреливавшие. Широкая просветительская работа по публикации фактов и имен как жертв, так и палачей необходима для того, чтобы все общество, признав их, взяло на себя ответственность за это общее прошлое. Речь не идет о коллективной вине, потому что решение нести ответственность за прошлое может быть исключительно личным. Как в случае наследства, вступая во владение которым, человек принимает на себя и привилегии, и обязательства, и скопленные предками сокровища, и наделанные ими долги, принятие ответственности за прошлое позволяет вступить в права наследования и подвигов предков, и их преступлений.

    Эта ответственность бывает государственной и личной. На государственном уровне она означает квалификацию преступлений прошлого как преступлений и запуск механизмов, которые препятствовали бы повторению подобного в будущем. На уровне личном она означает разрушение перегородки, отделяющей в нашем собственном сознании неприятное прошлое семьи. Смысл сетевого проекта «Свои» не в том, чтобы покаяться за деда-НКВДшника или отречься от него, а в том, чтобы сказать: да, мой дед был палачом, оправдать это невозможно, это горько, но жить дальше и вести дальше историю семьи можно, только отдав себе отчет в ее прошлом и сделав усилие по принятию этого прошлого и его оценке. Именно это пишет в совершенно поразительном письме Денису Карагодину внучка человека, расстрелявшего его прадеда.

    * * *

    Такое принятие ответственности никоим образом не способно разделить общество. Напротив, именно оно оказывается залогом примирения. А вот что может спровоцировать (и провоцирует) реальное разделение — так это отношение к преступлению. Реакции на обнародование фактов преступлений позволяют с поразительной яркостью отделить потомков палачей от их наследников — и кровные узы тут оказываются совершенно ни при чем. Совершенно неважно, кем был мой дедушка, но, если наличие среди предков сотрудника НКВД заставляет меня кричать о развале страны и требовать закрыть списки, — очень может быть, что я выяснил свою подлинную, некровную родословную.

    Этот выбор, пожалуй, — самый драматичный момент всего наблюдаемого нами процесса выяснения правды, и вот почему. Может сложиться впечатление, что у личности или государства есть выбор: брать ответственность за прошлое семьи или страны или не брать. Это иллюзия, выбора на самом деле нет. Пролитая кровь не может оставаться нейтральным фактом биографии, и, отказываясь становиться духовным наследником жертвы, я, вероятнее всего, окажусь наследником палача.

    В предисловии к «Оправданию добра» — одной из наиболее впечатляющих попыток построения моральной философии в России — Владимир Соловьев замечает, что человек обречен делать нравственный выбор. Пытаясь отказаться от этого выбора в пользу «натурального» или нравственно пассивного пути — ведь животные не делают нравственного выбора, — человек тем самым делает его вполне определенным образом. «Когда человек активно решает идти путем нравственной пассивности, то он явным образом лжет, творит неправду и беззаконие и вступает, очевидно, не на животный путь, а на тот… который если не в начале, то в конце оказывается путем вечного зла и смерти». Предложение забыть прошлое зло и преступления предков и жить дальше — это аналог такого «животного» выбора, ведь это в действительности вполне активное решение о соучастии в этих преступлениях. Именно поэтому, кроме всего прочего, необходимость в том или ином виде суда над преступлениями советского периода — вовсе не часть «либеральной» или какой бы то ни было еще «партийной» повестки, но насущная нужда всего общества. Потому что без такого суда и определенной квалификации преступлений как преступлений эта ситуация порочного «животного» выбора разъедает равным образом все общество: «либералов» и «патриотов», «оппозиционеров» и «государственников».

    К этому отвлеченному рассуждению есть предельно конкретная иллюстрация. История Колпашевского яра, пересказанная год назад в «Фейсбуке» Сергеем Пархоменко, которая вообще выглядит поразительно яркой метафорой взаимоотношений России со своим прошлым, важна двумя выводами вполне практического характера. Во-первых, это только кажется, что память о преступлениях можно скрыть, спрятать от глаз, — рано или поздно река размоет берег и понесет непогребенные трупы на виду у всего города. А во-вторых, молчаливо наблюдая за происходящим с берега и отказываясь формулировать собственное отношение к этому прошлому и этим преступлениям, мы рано или поздно рискуем быть призваны топить эти трупы снова, на этот раз соучаствуя в преступлениях самым непосредственным образом.

    * * *

    Гласное установление правды о прошлом в России — обязательное условие выхода из холодной гражданской войны и, быть может, когда-нибудь даже национального примирения. Сопротивление, которое вызывает такое проговаривание правды, — свидетельство того, что, будучи проговорена по-настоящему, она приведет к радикальным политическим изменениям. Отказ признавать факты и квалифицировать их и попытка уйти в разделение на потомков жертв и потомков палачей — естественный защитный механизм не потомков участников репрессий, а их наследников, в первую очередь нынешней российской власти или ее ключевых представителей.