В какой степени коррупция укоренена в российской культуре, какие коррупционные институты воспроизводятся, основываясь на общественных представлениях о допустимости тех или иных практик? Со времен статьи Виктора Полтеровича «Факторы коррупции», написанной в 1998 г., исследователи редко избегают термина «социетальный» для обозначения области, в которой можно обнаружить культурные корни феномена. Благо, что соблазн обнаруживать ее именно в российской, а точнее, в русской культуре очень велик. Список классиков, констатирующих, что общество в России относится к коррупции лояльно, по длине сопоставим разве что с нумерованным списком русских пословиц, спокойно и приязненно описывающих коррупционные взаимоотношения во всей их исторической красе и во всем масштабе.
Существует, правда, большая методологическая проблема. Простых подходов, позволяющих сравнить две культуры по набору параметров и вывести из них типовую склонность или не склонность к коррупции, пока не существует — если такие подходы вообще возможны. В довольно подробном обзоре Тимофея Нестика из РАНХиГС (2005 г.) «Коррупция и культура» упоминаются общеизвестные работы Дэниэла Трейсмана, анализирующего в том числе корреляции между уровнями коррупции и распространенными религиозными системами, а также попытки адаптировать к измерениям коррупции классификацию Гирфа Хофстеда. Кроме этого, а также достаточно описательных глав популярной в России работы Сьюзен Роуз-Аккерман и нескольких туманных абзацев Самуэля Хантингтона, которые в приложении к коррупционным процессам могут толковаться сколь угодно широко, за прошедшее десятилетие тема вроде бы ничем принципиально новым не пополнилась.
Во всяком случае крупных попыток хотя бы как-то описать, как «российская культура», что бы это ни значило, порождает коррупцию в ее специфических российских формах, не предпринималось. Ситуация довольно анекдотична. С одной стороны, всем известно, что коррупция в России — проблема вековая, и публицистические излияния по этому поводу поразят любого иностранца. Непонятно, как вообще может существовать в этих краях хоть какая-то экономика, если, как мы читаем сплошь и рядом, население России живет кражей вот уже целое тысячелетие с перерывом на Батыево нашествие. С другой стороны, сколь-нибудь обсуждаемых предположений о том, что именно в этой самой национальной культуре служит вечному российскому воровству, не приводится никем. Ни патернализм, ни восточное христианство, ни советско-социалистическое наследие, ни тоталитарное прошлое в качестве основного объяснения именно такого типа коррупции, которое описывалось нами в предыдущих текстах этой серии, не годятся — все эти факторы, возможно, и влияют на «национальный коррупционный профиль», но по-разному. Болгарская, украинская, казахская или португальская коррупционные картины выглядят существенно другими в сравнении с российской, остающейся уникальной. Источник же уникальности нам так и неизвестен.
Не вмешиваясь в научную полемику, попробуем сделать некоторые предположения, которые, кажется, могут быть полезными будущим исследователям проблемы. Их два. Первое: при анализе культурных корней российской коррупции следует в первую очередь анализировать современную культуру российского общества, в гораздо меньшей степени и с гораздо большей осторожностью привлекая доступные материалы даже 20-летней давности. Второе: сомнительна статичность ситуации с коррупцией в России, поскольку коррупционные институты достаточно молоды и сами претендуют на формирование социальных норм. Возможно, устоявшихся норм, позволяющих коррупционным сетям регенерировать, в современной российской культуре пока не существует.
В защиту двух сформулированных выше тезисов можно привести несколько соображений. В первую очередь действующая модель российской коррупции — с высокой концентрацией верховой коррупции, широким кругом бенефициаров коррупционных сетей при сохранении некоррумпированной основы экономики, слабом государстве и прямой конкуренции коррупционных сетей с обычными экономическими игроками без энергичных попыток монополизации рынков через монополизированную политическую власть — это модель инновационная по крайней мере для России. Какие-то параллели ей, безусловно, можно искать и находить в исторической России XVIII–XIX веков и в 1920-х годах, однако нельзя всерьез говорить, что в стране ничего не меняется веками. Именно такой модели коррупции Россия еще не знала, это уникальная картина. Возможно — и это будет обсуждаться позже — это нестабильное состояние системы, однако так или иначе «коррупционная система» 2005–2014 гг. вариацией исторической коррупции в российском обществе до начала 1930-х годов не является — как, собственно, не является современное российское общество прямым наследником дореволюционного общества.
Едва ли стоит искать корни российской коррупции в культуре советского социалистического общества 30–70 гг. XX века. Безусловно, некоторые коррупционные практики современной России основываются на советском опыте. В первую очередь это касается практик, вытекающих из высокой иерархизированности советского общества — например, непотизма. Однако это лишь второстепенные подробности устройства самой структуры, а вот ядро, «министерские» группы компаний из советских практик выводятся довольно плохо. Да, российские коррупционеры 2015 г. напоминают «генералов ВПК», всесильных во времена Никиты Хрущева, но вряд ли будет плодотворной идеей искать культурные корни современной российской коррупции в московском Фестивале молодежи и студентов 1957 г. — и даже в произведениях шестидесятников. Эта задача интересна лишь для глубоко верующего сталиниста.
В любом случае нам представляется гораздо более продуктивным искать культурные корни коррупции в России в культуре современного российского общества последних двух десятилетий. И здесь мы можем констатировать достаточно удивительную вещь: коррупция в России повсюду, но свидетельств того, что она на сегодняшний день негласно признается одним из культурных столпов самим обществом, просто не существует. Собственно, оправдывается как необходимость лишь низовая административная коррупция. Это взятка чиновнику за услуги, это мелкая розничная покупка административного ресурса в конкуренции малого бизнеса, это содействие неуплате налогов. Но для явления, составляющего основу современной российской коррупции, в массовой российской культуре пока еще нет даже устоявшихся описательных терминов, кроме двух — «откат» и «распил». Существование этих терминов, кстати, показывает, что в основном общество просто не знакомо с реально применяющимися на практике коррупционными техниками, ибо и «откат», и «распил» в прямой форме в последние три-четыре года являются скорее маргинальными явлениями, чем коррупционным мейнстримом.
Практически нет при этом и почти всегда сопровождающего укорененную культурно коррупцию общественного направления в публичном поле, предлагающего легитимизацию существующих коррупционных практик. В этом плане заслуживают внимания лишь некоторые высказывания экс-главы РЖД Владимира Якунина о выращивании Владимиром Путиным в среде чиновничества (подразумеваемо коррумпированной) «новой элиты» на основе приватизации госблаг. Однако идеология Якунина, насколько мы можем судить, для основной части элиты маргинальна — что, собственно, и привело чиновника к отставке. Так сейчас не воруют и мыслят много тоньше и сложнее.
В целом же за пределами структур, ориентирующихся на радикальные круги около Русской православной церкви и Минобороны, прямое оправдание коррупции в ее текущем виде — редкость. Мы можем даже с уверенностью говорить, что значительная часть коррупционеров объясняет свою вовлеченность в коррупционные сети стечением обстоятельств и особенностями политического режима и правил игры, но не собственной инициативой. Не то чтобы вдали от коррупционной нивы высокопоставленные российские коррупционеры предавались самобичеванию и безуспешным попыткам найти в себе силы избежать гибельного соблазна. Тем не менее некоторая разорванность сознания и отсутствие целостной картины мира, которая обязывала бы существовать коррупцию в России именно в той форме, в которой она видится, подтверждаются десятками наблюдений.
С точки зрения самих участников процесса, их участие в коррупционных сетях так или иначе временное явление, и в постоянном режиме их бизнес, как правило, видится не легализованным через конституирование коррупции, а легальным в рамках существующих законов. Кстати, системное переписывание законодательства под явно коррупционные нужды — это тренд лишь последних лет, до этого большинство операций по коррупционно обусловленной правке законодательства заключалось в точечных и легко обратимых правках законов, как вариант — в принятии пакета антикоррупционного законодательства с точечными изъятиями в пользу существующих коррупционных практик. Для культурной укорененной коррупции такое поведение законодателей, видимо, должно быть нехарактерным — особенно если учесть, что законодатель в России ни здравым смыслом, ни общественным мнением не ограничен и в силу этого создавать максимально, а не минимально и не оптимально удобную себе законодательную рамку о коррупции способен без больших затрат.
И если в самой сильно пораженной коррупцией элите культурные корни прослеживаются с трудом, то в широких слоях населения поддержка верховой коррупции практически отсутствует. Это очевидно даже из опросов социологов, ограниченных политически в исследованиях по этой тематике начиная с 2000-х гг. Коррупция в общем смысле всегда признавалась в России любыми общественными опросами одной из главных национальных проблем, тогда как «позитивные» следствия коррупции в качестве чего-то хорошего почти не упоминаются.
В любом обществе, в котором коррупция имеет глубокие исторические и культурные корни, лобовой подход, а именно ориентация на жесткие репрессии и максимально жестокое уголовное преследование вовлеченных в коррупционные сети, по крайней мере немалой частью общества не поддерживается. В России же тезис «от коррупции спасают только массовые расстрелы» явно имеет большую популярность даже в сравнении с не менее популярным «коррупцию следует лечить экономическими способами» (на практике за этой сентенцией также стоит исключительно репрессивная логика, а не оправдание коррупции).
Наконец, видимо, одним из самых значимых аргументов в пользу культурной неукорененности российской коррупции в ее современном виде является неоспоримая социальная изоляция и самоизоляция непосредственных участников коррупции. Де-факто прямые крупные бенефициары российской коррупции живут в социальном гетто — да, эта клетка сделана из золота, но от этого она клеткой быть не перестает. Культурно лица, вовлеченные в российскую коррупцию, уже зачастую очень сильно отдалены от основной части населения — в любом измерении, начиная от бытовых вкусов и привычек и заканчивая культурными ценностями, для большей части населения экзотическими. Пользуясь находкой писателя Александра Терехова, современное российское коррумпированное чиновничество и их прямая клиентела — это современные «немцы» времен Петра, а Рублевка и Остоженка — что-то вроде новой Кукуевой слободы, территории с особыми законами, особым правом и даже особым языком. В дорогом московском ресторане некрупные коррупционные сделки, как правило, обсуждают, не таясь, открыто — если нет опасности быть услышанными конкурентами, то опасности быть понятыми случайным посетителем нет априори, ибо с обсуждаемой реальностью он не сталкивается и смысла обсуждаемого просто не поймет: так же русские обсуждают свои дела на русском языке за границей, будучи уверенными в том, что никому не помешают.
Таким образом, есть основания предполагать, что пока существующий тип коррупции слишком нов, чтобы быть укорененным в национальной культуре полноценно. Очевидно, что «старые» типы коррупции, которые действительно опираются на вековые традиции и устои, каким-то образом взаимодействуют с «новой» коррупцией. Впрочем, это вряд ли всегда синергетическое взаимодействие — скорее, мы можем констатировать (об этом ниже), что в 2004–2007 гг. бенефициары «новой» коррупционной модели прикладывали значительные усилия для того, чтобы бороться с проявлениями «старой» коррупции. И нет оснований полагать, что их побуждения не были — в довольно специфическом, но тем не менее смысле — благородными: этот вид коррупции признавался и ими и вековым, и вредоносным, и мешающим экономическому росту.
Однако если ситуация близка к описываемой, то гарантии того, что инновационная модель коррупции не будет формировать новые нормы российской культуры, нет — скорее, следует предположить, что этот процесс деформации современной культуры идет уже сейчас. Сколько времени осталось у тех, кто не желает включения этих норм в общую культуру на десятилетия вперед? Возможно, немного: общество весьма пластично, особенно в переходной экономике, и вероятность того, что консервация существующего положения вещей через нормы культуры в широком смысле произойдет в ближайшие годы, не нулевая. С другой стороны, тот факт, что коррупция в столь тяжело пораженном этим явлением обществе, как российское, до сих пор считается большинством населения тяжким преступлением, выглядит немного, но обнадеживающим. Революция в этой сфере по-прежнему возможна.
Как предполагалось выше, эта революция невозможна без дальнейшей довольно радикальной по нынешним меркам политизации общества. Но примеров того, как увлечение того или иного общества политикой меняло национальные культуры, довольно много — возможно, Россия не будет исключением, во всяком случае на это стоит надеяться.