Вот, скажем, трое детей, они играют. Кто снимал, неизвестно, — но это Веймарская Германия, начало двадцатых — другие фотографии с тем же сюжетом датированы «примерно 1923», — то есть, наверное, да, можно считать — двадцать третий. Вроде как мирное время, скоро пять лет, как война кончилась, в ноябре будет. Но не совсем: вот Мемельское восстание; вот Польша аннексирует Срединную Литву; французы с бельгийцами оккупируют Рур (Пуанкаре до последнего сопротивлялся — но кто бошам виноват, что им репарации нечем платить?). У Ленина — третий инсульт, никто не понимает, что будет дальше. А всего-то прошло — январь, февраль, март.
Третьего не видно, но старшая девочка явно кого-то слушает, — так что он — или она — там. Почти за кадром — и, кажется, все-таки тоже девочка, платье. Третья, она.
Профессора экономики любят рассказывать студентам историю из этого времени-места: о том, как приходит человек в магазин. С тележкой приходит, — но не столько везти продукты домой, сколько деньги везти из дома, потому как гиперинфляция. Отвлекается на минуту, потом оборачивается — а нет, деньги на месте. Тележку украли.
Нам теперь кажется, что подоходный налог был всегда, — но вот, к примеру, во Франции не было ничего такого: его ввели, когда началась Первая Мировая. А в Германии было решено финансировать военные расходы за счет внешних заимствований — против был разве что Ялмар Шахт. Он еще станет рейхсминистром экономики, позже, в тридцать шестом. А еще десятью годами позже его будут судить в Нюренберге — но оправдают. Впрочем, это когда еще, — а в четырнадцатом году никому не было интересно, что он там себе думал.
У каждого в руках — пачка денег. Мелкая девочка что-то говорит старшей, та слушает. Мальчишка, прижимающий свои марки к груди, может быть средним братом своих сестер. Или не своих и не братом, соседом. А может и вообще — не сестер. Совсем недавно, всего-то в 1919-м, доллар стоил 32 марки. А в ноябре 1923 года, на пике гиперинфляции, — 4.2 миллиона. Вот они, эти миллионы, — кубики, игрушки, бумага. Германия, конечно, проиграла войну, но промышленность ее не особенно пострадала. Если бы не военные долги, не Версаль, если бы не Лондонский ультиматум, не пятьдесят миллиардов золотых марок на репарации (плюс 26% всей стоимости германского экспорта).
Сначала правительство отменило (временно, временно) конвертируемость марки — то есть, говоря просто, отвязало ее от золота. Выплаты по долгам начались в июне 1921 года. В августе валюту на рынке Германия покупала уже все равно по какому курсу — страна превратилась в огромный станок, печатавший бумажные деньги. И они, разумеется, обесценивались — чуть ли не быстрее, чем их успевали печатать. В июне 1922-го проваливаются очередные, созванные Морганом-младшим, переговоры по долгу, — и вот тут уже начинается гиперинфляция. Собственно, французы с бельгийцами оккупируют Рур в январе 1923-го потому, что за марку уже не дают ничего. А тут сырье вроде, уголь: денег нет — ну что ж делать, натурой возьмем. Тогдашний канцлер, Вильгельм Куно, призывает население Рура к «пассивному сопротивлению». Все получается, экономика оккупированных территорий встает, а их жителям платят пособие из бюджета — пачками этими, кубиками, ну да, — а чем?
В ноябре, как раз к пятилетней годовщине окончания мировой бойни, правительство берет себя в руки и выпускает рентную марку, которую упомянутый Шахт и тогдашний министр финансов Лютер придумывают обеспечить сельскохозяйственными землями. Гиперинфляция останавливается, и дальше все идет своим чередом — до тридцать второго года примерно.
Многие полагают, что гиперинфляция начала двадцатых сыграла решающую роль в приходе нацистов к власти.
Другие возражают в том смысле, что непосредственно выборам тридцать второго года предшествовала Великая Депрессия, а в Германии — и вовсе дефляция, вызванная тогдашним вариантом austerity politics. Это отдельный разговор, долгий, — но да, первый том книги «Моя борьба» вышел в 1925 году под названием «Счет к оплате».
Младшую девочку мы почти не видим, — ну и не будем гадать. Старшей девочке сколько? Восемь? Мальчику — шесть, наверное; может, семь. То есть если это немецкие дети, то с мальчиком мы уже, возможно, встречались. В советской военной хронике, например, — когда показывают колонну военнопленных под Сталинградом, остатки 6-й армии. Барышня вполне могла вступить в Союз немецких сестер Рейха. Ну или просто — родила близнецов, стала домохозяйкой, муж потом куда-то пропал, работала на правительство, пригород Бонна, таунхаус, две кошки. Мальчик тоже, впрочем, мог получить бронь, уцелеть, стариться себе тихо на пенсии где-нибудь в ГДР. Если это еврейские дети, то, скорее всего, — ну, понятно. Или она вдруг чудом, наоборот, дожила до праправнуков. Где-нибудь возле моря, — не знаю — Хайфа? Ну или Нью-Йорк, Одесса, Рига, Сидней.
Эта история, неизвестная нам в деталях, об этих детях, но известная в целом, — кажется, все-таки она начинается где-то там. Вот где они строят втроем невысокую свою башенку из пачек мусорных ассигнаций. Там начинается, тогда, через пять лет после той, первой войны — обесценившей самую человеческую жизнь почти до конца, почти превратившей ее в неконкурентоспособную, ни во что не конвертируемую валюту.
Фотография
Дети, играющие пачками обесценившихся рейхсмарок. Германия, 1923.