1.
Задача этого эссе формальна и, по существу, невыполнима. С одной стороны, даже краткий и популярный очерк экономического развития Москвы вряд ли найдет своего непрофессионального читателя — поскольку Москвы как неоспоримо видимого набора экономических явлений, вне аналитического подхода, не существует.
Именно в приложении к Москве очевидна истина, известная всем, кто когда-либо занимался публицистикой в России в XXI веке: никакой «экономики» как чего-то отдельного от «политики», «социологических данных» и еще пары десятков дисциплинарных приложений не существует. В этом смысле глобус Москвы — единственный способ трезво смотреть на крупнейший мегаполис в истории нашей страны, а именно — осознавая, что экономист, описывающий динамику валового регионального продукта, социолог, выясняющий, как взаимодействуют группы в московских сообществах, создающих этот продукт, политолог, исследующий политические предпочтения этих групп, филолог, изучающий язык этих предпочтений, и, наконец, историк, описывающий движение всего этого во времени, — вся эта ученая толпа, в сущности, смотрит — кто в телескоп, кто в микроскоп, а кто выпучив глаза — на один и тот же шарообразный, шероховатый и торжественно мешающий видеть сквозь него объект, именуемый Москвой.
Жителям Москвы проще — им понимание единства экономики Москвы со всеми остальными аспектами городской жизни легко дается ежедневным существованием. Но у них другая проблема. Для того, чтобы знать о шарообразности Москвы, держа в голове глобус столицы, нужно иметь довольно специальные интересы и увлечения: в обычной, рядовой жизни горожанина Москва, вне всякого сомнения, абсолютно плоский диск, завершающийся постоянно отодвигающимся в сторону остального мира обрывом. С диска можно перелететь в другие миры — в вагоне, из аэропорта, по вылетным магистралям на автомобиле, можно, наконец, достукаться и просто вылететь за сто первый километр, — но это не изменит свойств столицы. То, что экономическую историю Москвы в последние 30-40 лет не увидишь на карте ее территориальных приращений и внутренних реконструкций, — и есть проблема, которую призван затронуть этот текст.
Течение некоего большого процесса, происходящего с этим городом с конца 1980-х, отрицать невозможно.
Очевидно, у этого процесса есть экономическая изнанка — как и многие прочие составляющие.
Но что это за процесс, что в нем главное, куда все двигалось в Москве все эти годы? Сам по себе он очевиден: новый Илья Муромец, приди ему в 1981 году в голову пролежать на печи в где-нибудь в Печатниках положенные тридцать лет и три года, отказался бы признать этот город хотя бы немного похожим на знакомую ему версию. Тем временем, в Москве как городе за все эти годы почти ничего не происходило — вернее, мы не видели.
Предлагаемый текст можно рассматривать как призыв начать заполнять то, что сейчас видится как чистые листы нескольких десятилетий. То, что будет с Москвой в будущем, в основном зависит от того, где мы находимся сейчас. В место, в котором мы оказались, мы шли с завязанными глазами. Никто не знает, где мы, и я не знаю — я лишь предлагаю посильные соображения, которые, возможно, кому-то помогут сориентироваться в пространстве — экономическом, социальном, городском.
В общем, я не знаю, где тут метро, но могу предположить, что идти надо вот туда — смотрите, куда.
2.
Не может быть истории без предыстории, текст без контекста — игрушка. Но определить дату, от которой отсчитывается новейшая экономическая история Москвы, — задача для меня непосильная.
Разумеется, здесь можно подойти формально: вместе с остальной Россией в январе 1992 года Москва сделала наиболее существенный шаг от советской директивно-плановой экономики к тому, что можно именовать «рыночными отношениями», можно «капитализмом», а можно (и я предпочитаю именно этот вариант) — обычным порядком вещей. Важны, однако, следующие обстоятельства.
Для Москвы как города экономика более или менее свободного обмена, классическая экономика полиса, естественной к 1992 году не была уже почти век.
В качестве самоуправляемого экономического субъекта город Москва, как и Петербург-Петроград, закончилась осенью 1913 года — именно тогда мобилизационные надобности потребовали перестройки городской экономики в военном ключе. Последняя попытка Москвы вернуться к норме — НЭП, последняя возможность предпринять такую попытку — территориальное и демографическое расширение Москвы в поздних 1950-х, новая волна переселенцев-«лимитчиков», которым, впрочем, было явно не под силу изменить что-либо в правилах игры, несмотря на очевидный численный перевес над всеми, кто сам определял их судьбу.
Островки более или менее свободной экономической жизни — вернее, жизни, в которой роль экономических отношений внутри сообщества по крайней мере сопоставима с ролью внешних установлений, — в Москве сохранялись в XX веке всегда, и эти островки всегда были частью истинной Москвы, но никогда не определяли ее лицо. Кооперативные чебуречные Китай-города, ведущие родословную от ялтинских татар начала столетия, шашлычные ВДНХ и бильярдные Парка Горького, частные зеркальные и швейные мастерские Сокольников, московские рынки и гаражи, московские шалманы и подсобки магазинов, московские профессоры медицины с приватными консультациями и московские гении-репетиторы с беломором в зубах — все эти «отдельные пережитки» и «частные случаи» во многом делали Москву.
Но преимущественно Москву в XX веке делали Госплан, социализм и бюрократия. Вообще Москвой в XX веке фатально мало интересовались: не будет большим преувеличением сказать, что — за исключением буквально нескольких эпизодов, для городской среды имевших скорее проблемные, чем позитивные последствия (сталинская околовоенная реконструкция, черемушкинская эпопея, имевшая в Москве, впрочем, много меньшее значение, чем в не столь крупных городах, новое расширение метрополитена и строительство спальных кварталов в 1970-х), — Москва была, в сущности, никому особенно не нужна и неинтересна. Почти все, что ценилось в Москве центральной властью, было, в сущности, сугубо немосковским явлением. Кремовые торты сооружений большого сталинского стиля и по сей день инородны, за исключением, разве что, семерки «сталинских высоток», ценимых не столько как здания в полном смысле этого слова, сколько как элементы пейзажа, как памятники, как часть skyline. Помимо здания МГУ, расположенного все-таки на отшибе, — вряд ли Москва как сообщество граждан пострадала бы, если бы все остальные «высотки», как и большая часть огромных и нарядных, на Госпремию, сооружений родом из 1935 или 1947 года, были выполнены из гранита целиком и внутри тоже были бы полностью каменным монолитом.
Жизнь Москвы протекала всегда не здесь, а, например, на задворках Курского вокзала, где пейзаж, как и население, начали формироваться еще хлебными и скобяными складами времен блаженной памяти золотого рубля и даже Александра III. Москва в XX веке при этом никогда не была богата и даже обеспечена сама по себе: напротив, в собственно городских, децентрализованных, не привнесенных снаружи государством элементах город был в течение всего столетия беден, как церковная мышь. Он и был в известном смысле мышью церковной: только в Москве, Ленинграде и в селах считалось рациональным в половине случаев не взрывать церковное здание, а сносить купола и делать из него техникум или общежитие.
И только в Москве и Ленинграде еще в поздние восьмидесятые можно было, завернув в переулок, выйти в пейзаж времен Гражданской войны.
Вид из окна в настоящей Москве всегда расплывчат, с потеками — произведенные до 1960-х годов оконные стекла немного «текли» вниз, по доле миллиметра в год, вставленные же позже стекла никогда не «текли», но мгновенно бились и заменялись. За пределами Москвы пейзаж был уже, как правило, безнадежно новым и совершенно неисторическим — в то же время обычный московский ландшафт XX века был ветхозаветно нищим, и блистательные сооружения центральной власти в центре столицы лишь усиливали этот совершенно непредставимый для города такого размера и исторического значения контраст. Еще в ранних девяностых менее чем в километре от Кремля гигантские коммунальные квартиры на двадцать комнат с огромными кухонными плитами, благо что переведенными в середине века на саратовский газ, были обычным явлением — и над ними, над сиреневыми кустами из двадцатых годов, над неасфальтированными дворами с реликтовыми дровяными сараями, белели шары космических антенн телекоммуникационного подразделения «почтовых ящиков», а то и КГБ, — и все равно башня Шухова на Шаболовке смотрелась ультрамодерном, а горожанин существовал за дерматиновой дверью в трехэтажной постройке начала XX века, которую, несомненно, когда-то снесут.
Нет, разумеется, существовала и другая Москва — Москва панельных домов Чертанова и Бабушкинской, Москва Ленинского проспекта и Профсоюзной, Москва Теплого стана. Существовала — и одновременно не существовала: дикие, папуасские, невозможные в самой идее — нельзя же считать жилищем это, но это лучше, чем ничего! — Новые Черемушки оставались последним одушевленным типом массовой застройки Москвы. Пятиэтажные «хрущобы» существовали в одном масштабе с древесным ярусом, старое дерево было все же выше такого дома. Не то девятиэтажки, начавшие формирование собственной линии горизонта, а точнее, уничтожившие единственно существовавшую. Это был город навырост, душа в нем предполагалась лишь в будущем, после некоего освоения пространства, она должна была вселиться в новые многоэтажные кварталы позже — собственно, как раз тогда, когда квартирный вопрос перестанет портить москвичей, к 2000 году, ко времени наступления коммунизма, т. е. к нашему времени.
Коммунизм — ну да, разумеется, коммунизм. Новейшая экономическая история Москвы несостоятельна без исследования вопроса о том, насколько в предыстории города оставил свой след развитой социализм как существовшая социально-экономическая формация и насколько городская экономика успела подготовиться к вершине социально-экономического развития общества по Карлу Марксу. В последовавшие за крахом этого учения (во многом, кстати, и обеспеченного непреходящим нищенством красной Москвы) годы было принято списывать все беды огромного города на тяжкое наследие советской власти.
Это может показаться возмутительным и даже в корне неверным, но в силу целого ряда причин социалистическая доктрина, на мой взгляд, оказала на Москву как город настолько слабое влияние, что антикоммунист (надеюсь, читатель таковым является) может предъявить ей, по существу, только одну претензию по этой части, уличить в одной несомненной советско-социалистической черте, предопределенной более чем полувеком плановой экономики. Это — специфическая безликость обычных институтов. Во всяком городе советского блока улица Ленина пересекает проспект Мира. В неисторической части Москвы всякое место есть таковое пересечение — не по форме, а по содержанию.
Нищета Москвы есть следствие ее сиротства, в родовых чертах этого города мы можем узнать лишь тех, кого отсюда выселили, выжили, убрали.
Самая страшная для меня улица города — это Остоженка, откуда наступившей реальностью вытравлена вообще вся память о живших когда-то здесь, и именно этими пустыми местами, этим отсутствием она свидетельствует: здесь была Москва, здесь были мы, но нас — свели.
3.
Чем же заполнили эти места, какими новыми социалистическими и постсоциалистическими учреждениями? Дело совершенно не в зданиях и не в людях. В Москве 1920-х был свой чайна-таун на Бауманской, духа его здесь уже давно нет, но есть другое — другие заведения, другие правила. И в этом другом социалистического по содержанию настолько меньше, чем, например, в Берлине, в Вене, да даже и в Праге, Будапеште, даже и в вызывающе несоциалистическом по форме (хотя и социалистическом по содержанию) Париже, что впору советским людям хвататься за голову: за что боролись? И ведь не то чтобы победили враги — Москва на старте новейшей истории и буржуазным городом была в минимальной степени, что и показало через тридцать лет возмущенное брюзжание молодежи нулевых: какой же это средний класс? В такой же мере Москва и не богемный город. Лишь формально это в 1989 году был город бывших крестьян: Москва при всей своей безликости, при всем диком и неприличном обаянии двухкомнатных квартир-распашонок на Рижской (улучшенной, черт возьми, планировки — представляем себе обычную планировку этих ячеек ада, неулучшенную) — крестьян отлично ассимилировала. Приехавшие не требовали речных откосов и городских парков, напоминавших о лесках и овражках, — им легко хватало трех тополей на Плющихе, под которыми под плавленый сырок завода «Карат» городские соображали на троих. В некотором роде Москва была городом бюрократии. Она тяготела к этому со времен переезда большевиков из Петрограда в 1918 году, и некоторое время казалось, что история, происходившая в коридорах власти, история административно-бюрократическая, история, которую чувствовал в «Близнецах, погубивших делопроизводителя» Михаил Булгаков, — будет и историей города.
Именно московские рабочие в 1927 году в уличных драках с советской милицией проиграли своего кумира Льва Троцкого советскому политбюро.
Именно здесь происходили процессы, митинги, здесь нам надо было хоть как-нибудь реорганизовать Рабкрин, здесь рисовались аббревиатуры из нарком, тяж, пром, бром, хром, бум, ум, перемешать и взболтать: были времена, когда в советской Москве были ораторы. И они тоже были и сплыли. Москва административная, Москва бюрократическая еще несколько раз — при позднем Хрущеве, при раннем Брежневе, при Андропове, посреди Перестройки — пыталась стать городом Москвой, жизнь аппарата была жизнью города, и в остальном городе пытались жить жизнью дырокола, протокола и в порядке, указанном управделами. Но равнодушие города к этим делам неизбежно побеждало: ломка трубчатых костей, завершавшая обыкновенно административные революции, производилась при полном невнимании все чуть-чуть слышавшего города, чья хата всегда была с краю. Воющему не поможешь, а нам — на работу.
Пожалуй, только одно связывало Москву с социализмом: если Москва какой-то и была до новейшей ее экономической истории — она была рабочим городом. Пытаясь заглянуть в будущее, мы можем угадать или форму, или содержание, и этот исторический дуализм, должно быть, раздражал ветеранов КПСС, предпочитавших завершать жизнь именно в Москве, ненавидимой ими, как правило, страстно, как ненавидят только талантливую картину, противоречащую первоначальному замыслу художника. Москва — это город рабочих, город производств, город, производящий трансформаторы и трансформаторную сталь, пластмассу и изделия из нее. Единственный костюм, в котором в десятимиллионном городе восьмидесятых можно было чувствовать себя органично, — это синяя рабочая спецовка, пахнущая машинным маслом и сигаретами «Дымок». Но это были настолько не те рабочие, на которых так молились большевики и о превосходстве которых над другими классами писались десятки томов полного собрания сочинений В.И. Ленина, что плакать хотелось любому парторгу. Под название «пролетариат» куда как лучше подходила веселая и покладистая пьянь спальных районов, плавно переходящих в Подмосковье, — вот эти прекрасно вписывались в любой том «Капитала». Но рабочие Москвы всегда были на голову выше советской власти, и они безошибочно рассматривались самой советской властью как истинное меньшинство, способное править, но, по счастью, не желающее по своим причинам ввязываться в борьбу за формальную власть. Этого рабочего не стоило обижать — неизвестно, чем это было опасно, но это было смертельно опасно.
Увы, городом этих рабочих Москва не стала по банальной причине. Деиндустриализация Москвы началась задолго до того, как Андрей Амальрик задался вопросом, просуществует ли СССР до 1984 года: законы экономики, которые не заморочишь Марксом, делали невыгодным размещение в Москве крупных промышленных производств. «ЗиЛ» и «Серп и Молот», «Электросталь» и АЗЛК — все они были созданы под другими именами и для другой Москвы, но все они оказались обречены именно тогда, когда в Москву начали приезжать «лимитчики», чтобы влиться в ряды московского рабочего класса, задыхающегося без пополнения. К восьмидесятым процесс уже заканчивался: в Москве было больше отраслевых и академических НИИ, придумывавших новые технологии, чем заводов, пытающихся эти технологии внедрять. Инженеры-технологи учились в Москве, чтобы потом уехать из нее куда-нибудь к черту на рога, чтобы потом ездить в командировки в ту же Москву, чтобы понять, чем им там у черта на рогах заниматься.
Рабочий же для Москвы был слишком дорогим персонажем.
Наконец, Москва не могла стать городом ученых и вообще интеллектуалов просто потому, почему невозможна была республика Платона. Попытка построения в Москве города образованного сословия была бы неизбежно объявлена покушением на основы строя. Для сильно умных в начале Ленинского проспекта в конце концов построили две прекрасные высотки (кажется, именно в том месте, с которого булгаковский Воланд со свитой покидали Москву), а на них водрузили сооружения, в которых любой умный признал бы золотую клетку. Гетто для ученых в Москве были распределены по районам и четко очерчены — заборами, проходными, именами академиков на табличках с номерами домов. За эти флажки выпускали лишь по недоразумению, например, в годы Оттепели, — в остальном же ученым рекомендовались выселки или старые дома в историческом центре, не соприкасающиеся друг с другом: критическая масса не должна была собираться вместе.
Итак, город был ничьим. Он не был рабочим, поскольку производство в мегаполисе оказалось чересчур дорогим удовольствием. Он не был торговым, ибо по существу торговать при советской власти было нечем. Он не был служащим, ибо занятия власти были ему в основном чужды и неинтересны. Он не был богемным, поскольку его богатство сравнительно с остальной страной не оставляло места для выживания истинной богеме. Он не был ученым, потому что учение — свет, а свет опасен. Он не был преступником, поскольку не имел для вызова всему честному миру темперамента и куража. Он не был партийным, потому что плевать хотел на идеологические высоты. Он не был верующим, поскольку это было запрещено.
Он не был ничем другим, поскольку все другое было разрешено и в силу этого не нужно.
И по всему поэтому в свою новейшую экономическую историю город Москва вступил в очень нездоровом состоянии — если и более здоровом, чем остальная страна, то не в такой степени, чтобы говорить о норме, и вдобавок с набором специфических социальных и экономических расстройств, остальной стране, в общем, не свойственных — кроме разве что Ленинграда, который пережил схожие кризисы, но с много большими потерями, чем Москва (северной столице в российской истории почти всегда доставалось больше и страшнее).
Перечислим лишь важнейшие из этих расстройств, отделяя московские от общероссийских только порядком перечисления по степени важности. В первую очередь это то, что антропологи именуют «типом поселения»: в сущности, основной проблемой Москвы как мегаполиса является принципиальное и вряд ли исправимое несоответствие характера застройки территории, ее планировки, ее устройства на базовом уровне — любой более или менее устойчивой цивилизации. В нынешнем виде Москва может существовать почти исключительно как столица советско-социалистического государства с экономикой соответствующего типа — и то, что строительство крупноблочных многоэтажных кварталов внутри мегаполиса продолжается и по сей день, можно считать главной угрозой существованию Москвы как города и на ближайшие 20-30 лет. Дело не в какой-то специфической обреченности такого рода строек, хотя, безусловно, не стоит недооценивать взаимное влияние и взаимную поддержку советской власти и советской архитектуры. Ландшафт советского города — а Москва уже к началу семидесятых была образцовым советским городом, советским в выдающейся, в высшей степени, которой никогда бы не мог достигнуть Ленинград с петербуржским историческим ядром, — несомненно, ежесекундно действовал (и продолжает действовать) как мощная направляющая и определяющая сила российского общества.
Ландшафт этот безнадежен, человек религиозный без труда увидит в нем прообраз адских селений.
Сложно сказать об этом что-то еще. Если бы на свете существовал источник капитальных вложений, чтобы исправить эту катастрофу! Но увы, даже довольно здоровая экономика Германии почти ничего не смогла сделать с Восточным Берлином, в котором сугубо советского пейзажа, советско-социалистической среды было все же на тридцать-сорок лет меньше — можно считать, вдвое меньше. Тот же пейзаж до сих пор делает Варшаву городом, приходящим в себя после тяжкой, почти смертельной болезни, — и до выздоровления еще не меньше нескольких десятилетий. Те же элементы пейзажа для меня, например, убивают большую часть очарования Вены — говорят, Вена красивый город, не знаю, думаю, нет. Утилитаризм, дошедший в своем развитии до абсолютного иррационального цинизма и агрессивной бессмыслицы, — это и есть основной принцип пейзажа Москвы. Если в окружающей среде можно придумать какой-нибудь отвлеченный элемент, мешающий всему, кроме своей непосредственной функции, — например, поле ржавых болтов, мало ли зачем какому-нибудь Мосболттресту поле ржавых болтов, — то оно непременно обнаружится в районе какой-нибудь улицы Декабристов. И это поле, которому в советской экономике найдется свое обоснование, будет чьей-то несчастной исковерканной жизнью — не у всякого есть силы и возможности удалиться от него на безопасное расстояние. Мало того, для многих это поле ржавых болтов — единственная представимая и рациональная реальность, поэтому горе тому, кто придет на это поле с идеями, не подходящими этому пейзажу: его в лучшем случае не поймут. «Теория разбитых стекол» возможна и в этой версии — может быть, и это особенность советского социума, стекла тут бьются только потому, что целые считаются ущербными? Вам в детстве привили понятие о чистоте, и вы уверены, что это общеизвестно.
Но что вы будете делать с теми, кому объяснили, что чистота — это когда весь субстрат закатан в асфальт, выдающееся из асфальта срезано пилой-болгаркой, а мелкие трещины закрашены суриком? И так — в Москве.
Нет, разумеется, в этом тоже есть свое очарование, тем более что основной принцип настоящей Москвы — не макабрической Москвы, например, Нижегородской улицы, а больной, но живой Москвы в районе Палихи, — это невозможность угадать, что за углом. Городу в какой-то степени повезло с этим — антигуманность (слово из словаря Венедикта Васильевича Ерофеева, всем показавшего, что такое эта Москва, — а он ведь знал ее наизусть так, как нельзя знать нелюбимый предмет) определенных частей города маскируется тем, что Москва может в любой момент показаться любым боком, вот почему бы и не нечеловеческим, ведь за углом будет другое, может быть, и получше. Тем не менее, «От окраины к центру» Бродского в Москве невозможно: не дойдешь, умрешь в первой трети пути.
Непредсказуемость и эклектичность Москвы связана во многом с ее специфической разновозрастностью — никакой исторической застройки, кроме, разве что, Новых Черемушек и микроостровков собственного стиля в окрестностях Белорусской площади, в городе нет; несмотря на то, что исторических зданий — немало, они уже почти нигде не составляют хоть какого-то континуума. Так было не всегда, но с этим боролись чисто советским методом: остатки Москвы исторической, на которую можно было хотя бы посмотреть, снесли при подготовке города к Олимпиаде-1980. После этого действа, в ходе которого пригороды Москвы слились с окраинами города окончательно и самый печальный в мире подмосковный пейзаж перестал где-либо начинаться и стал заканчиваться, по существу, в белорусском Бресте, прошлое Москвы перестало влиять на настоящее, и везде за пределами Кремля и, может быть, Красной площади настоящее по сей день не обеспечено какой-либо почвой.
Московские градозащитники 2000-х нелепы и трогательны именно этим: а уже нечего спасать, кроме фрагментов.
Охранять историческую среду Москвы за пределами Кремля и одной-двух улиц — все равно что говорить о спасении утопающих, защищая от захоронения объеденного раками утопленника. Да, на человека похож и даже, в общем, полноценный бывший человек. Смотрите, как хорошо сохранилась верхняя часть левой ноги.
4.
Вероятно, как город в общепринятом понимании Москва начала свой путь в никуда не в 1920-х, когда частичный возврат к нормальным, т. е. несоциалистическим экономическим отношениям, и обстоятельства жизни страны после гражданской войны подстегнули урбанизацию, которая просто пошла галопом (знаменитые и ужасные уплотнения пришли сюда чуть позже Ленинграда и шли глухо, но были порой даже более масштабны) и вызвала новый строительный бум. Эта Москва — несомненно, еще город, и город людей: это курва-Москва Осипа Мандельштама, полукартонные дома с новой акустикой — казалось, времянки, безыскусные, с черточками конструктивизма, другая сторона нового стиля. Городом правительства Советского Союза Москва начала становиться, вероятно, тогда, когда надежды на мировую революцию рухнули с войной в Испании: городу пересмотрели историческую миссию, он перестал быть одной из возможных столиц мировой коммуны (кто сказал, что мировое социалистическое правительство расположится в Москве? В 1930-х вполне верили, что Гамбург или Шанхай могут составить ей эффективную конкуренцию в глазах объединенного мирового пролетариата) и стал главным городом СССР. В Советском Союзе, в центре новой, на этот раз рабоче-крестьянской империи, не могло быть менее помпезности, чем в имперских Берлине, Париже, Нью-Йорке или Лондоне, — так что большой сталинский стиль начал уничтожение последней Москвы, и лишь поначалу подземные приготовительные работы (Московский метрополитен имени Лазаря Кагановича) опережали по темпам наземные. Той еще отсталой Москве, городу Марьиной рощи, Сокольников и Замоскворечья, дала отсрочку в исполнении приговора война — которая, впрочем, лишила его жителей и эвакуированной интеллигенции, а многих мужчин — жизни и жизненных сил.
Город 1947 года уже не был градом в прежнем понимании, тысячелетие строившим страну, и главным символом этого сдвига стало придание Красной площади, бывшему Пожару, который уже теперь никогда не сменит, как нередко бывало доселе, имя и облик, статуса главной площади страны — покатого брусчатого фрагмента земной сферы, присутствие на котором смертных — случайно и временно. Фонтаны и павильоны ВСХВ-ВДНХ уже не были городом, этого сооружения просто не могло быть в составе того, с чем договаривался и ссорился удельный князь, что жаловал и казнил русский царь, с чем беседовало правительство.
Государство после войны поглотило Москву и само стало выдавать себя за город.
Город, впрочем, сопротивлялся самым неожиданным образом. Новые Черемушки, совершенно, казалось бы, ему чуждые и по устройству, и по нраву, и по диктуемым, как речь человеку, обычаям, из ниоткуда вновь стали новой Москвой, новым градом, тем, что по природе по своей противостоит и будет противостоять в наступающем Армагеддоне бесовским полчищам — не будем забывать, что Москва в любом случае веками была и даже после тридцатых оставалась явлением христианской культуры, и эту функцию, города как средоточия всего, что противостоит хаосу и Вавилону, у нее не вырвал бы из рук ни Хрущев, ни его последователи. Дело не в церквях, а в самоощущении городских жителей, в специфической городской независимости и самооправданности, в городской солидарности в противовес коллективизму и патернализму. Новые Черемушки были местом, где люди жили за свой счет, — и именно там, в этих геометрических кварталах беловатых коробок еще без зелени во дворах, только с саженцами, была надежда: мир помпезных зданий, похожих на кремовые торты, Москва получающих и имущих, Москва блестящих витрин, Москва зависимости людей от государства — может проиграть. Это то, что почувствовал Дмитрий Шостакович в одноименной оперетте: «Москва, Черемушки», самое странное, легкое и радостное произведение композитора, сравните-ка с мертвой водой «Светлого ручья». Конечно, из Москвы, из этой новой нормальности, начнется дантовская vita nuova — можно ли не любить этот город?
Эти надежды, видимо, еще сохранялись до середины семидесятых, пока в буквальном смысле не утонули в социальной депрессии и в главном от нее лекарстве, в водке. Процесс умирания старого города, как уже говорилось, закончился с подготовкой к Олимпиаде-80, когда, несмотря на все кичливое богатство, приукрашенную Москву стало сложно отличить от какого-нибудь большого Уагадугу. В 1983 год с появлением первых ростков будущей «перестройки» город вошел в виде набора руин: руин социума-коммуны, руин пейзажа, культурного пепелища, идейной пустыни, инфраструктурного кризиса, экономического распада.
Разумеется, экономика была основой этих превращений. Страна была больна социализмом советского, марксистско-ленинского типа — и если окраины эта болезнь просто обескровливала, то именно постоянные разговоры 1980-х о «снабжении» крупных городов, в первую очередь Москвы, показывали, насколько нездоровы процессы в организме, если кровоснабжение столь важных органов требует столь титанических усилий.
Но в Перестройку говорить о Москве как о городе, как о самостоятельном явлении вне государства, было уже бессмысленно.
Да, формально политический распад советской власти происходил прежде всего здесь — но, право слово, сессии Верховного Совета, интриги внутри разлагавшегося центрального аппарата КПСС, создание мегаконцернов восьмидесятых, первые состояния, сделанные будущими миллионерами, революции, выборы директоров, мэров, депутатов и президентов, даже и создание новых государств — России, между прочим! — вся эта пестрая история 1983–1993 годов с тем же успехом могла развернуться и не в Москве. Ничего связанного именно с городом Москвой, с тем, что было здесь с XII века и думало о себе как о Третьем Риме и столице мира, ничего специфически московского в Перестройке и создании Российской Федерации, собственно, и не было. Первый несоветский начальник Москвы Гавриил Попов оставил о себе много меньшую память, нежели ленинградец Анатолий Собчак, не говоря уже о ленинградской реформаторской команде, ответственной за все то хорошее и за все то плохое, что обозначается теперь аббревиатурой РФ.
Разумеется, Москва не могла не быть пересоздана. При всей своей экзотичности и при всей погруженности в советское наследие Россия, в отличие от СССР, была и остается страной с более или менее стандартным способом экономического бытования — а такая экономика порождает города и восстанавливает их после крушений и нашествий. Это и произошло — впрочем, скорее, не благодаря, а вопреки усилиям пока главного культурного героя Москвы конца XX века, ее второго мэра Юрия Лужкова. Воссоздание на руинах Москвы нового невиданного города с его невиданным ранее богатством и неслыханными ранее проблемами не закончено и по сей день, однако основной путь проделан именно под его руководством.
5.
Имидж «крепкого хозяйственника», который еще в 1990 году привел Юрия Лужкова в Мосгорисполком, до известной степени выполнявший роль правительства Москвы в формировавшейся структуре органов власти РСФСР, во многом сохранился за ним и при его отставке осенью 2010 года. Хотя в лужковской команде ни на каком этапе ее существования не было ни одного признанного экономиста (сам он в 2009 году сообщал только, что по ряду вопросов правительство Москвы консультировал умерший в 2007 году секретарь отделения экономики РАН Дмитрий Львов), а экономическая политика Москвы во многом формировалась на основе его воззрений «экономиста-практика», — при отставке Лужкова претензии к нему выдвигались лишь в связи с проблемами дорожно-транспортного комплекса и высоким уровнем коррупции в управленческом аппарате. Между тем 20-летняя история Москвы Лужкова важна именно с точки зрения экономики: в основном это история о том, как городское хозяйство постепенно теряло управляемость, государственные институты замещались негосударственными, проблемы с городским бюджетом нарастали. Кроме того, как минимум несколько лет Москва Лужкова с ее текущими проблемами становилась системным ограничителем социально-экономического развития остальной России — то есть деградация города, которую я вижу следствием негородских проблем, значительно сказывалась на течении общероссийских процессов. Умершая как город или живая, Москва продолжала во многом строить новую страну — хотя страна помочь с возрождением города была, в общем, бессильна и даже не задумывалась об этой проблеме, ибо хватало своих.
Первый кризис во взаимоотношениях федеральной власти и Москвы остался незаметным для широкой публики.
С 1991–1992 годов, после стихийной децентрализации бюджетной системы РСФСР, Москва стала крупнейшей субсидируемой региональной экономикой. Источником дотаций послужило распределение внутреннего НДС федеральным правительством, доля субвенций федерального центра Москве составляла в ее доходах более 15% в 1993 году и 17% в 1994-м — лишь к 1997 году она сократилась менее чем до 5%. Для сравнения, кредиты, предоставленные банками правительству Москвы в 1994 году, были в 10 раз меньше. Политика Юрия Лужкова, удерживавшего или даже наращивавшего расходы городского бюджета в условиях падения реальных бюджетных доходов и спада ВВП РФ, неоднократно критиковалась «молодыми реформаторами» в правительстве Виктора Черномырдина, в частности Анатолием Чубайсом. С июня 1996 года, после триумфальной победы Лужкова на выборах мэра (88% голосов), эта критика стала взаимной. Реагируя на сокращение бюджетной помощи, Юрий Лужков публично выступил против политики Егора Гайдара и его последователей, квалифицировав ее как «монетаристскую». Атаки на «монетаристов», к которым Лужков причислял и премьер-министра Сергея Кириенко, и вице-премьера Бориса Немцова, и главу ЦБ Сергея Дубинина, и, позже, министра финансов Алексея Кудрина, продолжались следующие 15 лет, но наиболее активно в 1998 году, когда не сокращающиеся расходы Москвы внесли свой вклад в формирование федеральным правительством «пирамиды ГКО» с ее обрушением в августе 1998 года и последовавшим дефолтом по обязательствам.
За пределами Москвы Лужкова активно критиковали в девяностых главы других регионов — как одного из организаторов так называемого «финансового пылесоса», сосредоточившего финансовый рынок в пределах Москвы. Однако, помимо ограничивающегося действиями на этом рынке Банка Москвы, мэрии так и не удалось, несмотря на многочисленные декларации, сформировать собственную крупную финансово-промышленную группу. Роль бюджетных средств Москвы в формировании группы «Мост» Владимира Гусинского была вторичной в сравнении со средствами федеральных ведомств. Здесь Юрий Лужков выступал скорее в качестве обороняющегося, защищая столичную экономику от приватизационной экспансии СБС, «Интерроса», «Моста», группы Бориса Березовского и т.д.: экономически Москва до 1999 года не представляла собой силы, сравнимой с влиянием «семибанкирщины». В частности, огромные усилия мэра в 1990-х были потрачены на то, чтобы не допустить вхождения Московского НПЗ в состав какой-либо из вертикально интегрированных нефтяных компаний. Попытки же ранних 2000-х построить на базе МНПЗ нефтяную компанию закончились через несколько лет активных судебных войн переходом завода под контроль «Сибнефти» (сейчас — «Газпромнефть») и Sibir Energy Шалвы Чигиринского. Хотя борьба за МНПЗ не окончена, а эмигрировавший в Лондон Чигиринский обвинил жену Лужкова Елену Батурину в «теневом» владении половиной Sibir Energy, контроль над ключевым объектом топливного рынка Москвы городом утрачен.
В 2008 году число контрольных и блокирующих пакетов акций АО, которыми распоряжалась столичная мэрия, составило около 400 тысяч против 1–1,5 тысяч в середине 1990-х. Впрочем, стоимость этих активов в 2008 году уже не превышала 3 миллиардов долларов, тогда как активы, находившиеся на городском балансе и утраченные Москвой, в 2008 году можно было оценить в десятки миллиардов долларов.
Главным образом речь даже шла не о коррупции, а о неразумной приватизационной политике и неспособности контролировать собственное добро.
Архаичность экономической стратегии правительства Москвы была менее заметна в девяностых, когда социальная политика мэрии была ограничена размерами городских доходов, а умеренная социалистическая риторика мэра и его сопротивление приватизации городских активов накладывались на общественные настроения, формировавшиеся полемикой «партии власти» и КПРФ, — впоследствии это укрепит имидж Юрия Лужкова как экономического лидера политической «третьей силы». Однако среди масштабных операций команды Лужкова в этот период наиболее показательной была консервация структуры городского продовольственного рынка. Напомним, в поздних 1990-х Лужков занимался проблемой обеспечения Москвы овощами — выросший на базе этой активности Департамент продовольственных рынков Москвы, непрозрачная структура, призванная влиять на ценообразование в сфере продовольствия, утратил свою роль в начале 2000-х. Между тем значительные городские ресурсы в девяностые были потрачены на закупки, в том числе импортные, овощей и фруктов, зерна, соли и медикаментов для создания «московских резервов». Все это происходило на фоне полустихийной приватизации «конечного звена» ритейла — московских магазинов, параллельно формированию оптово-розничных продовольственных рынков, ставших важной частью московского пейзажа девяностых, и при фактической бессмысленности всего проекта: в большинстве крупных регионов централизованная система продовольственных закупок была легко и без каких-либо потерь заменена рыночными игроками. Правительство Москвы закупает картофель, зерно и яблоки до сих пор.
Цели подобной активности, которая все эти 20 лет вызывает сильнейшие подозрения в коррумпированности ее реализаторов, всегда объявлялись социальными: здесь Юрий Лужков, чьи экономические воззрения можно смело отнести к позднесоциалистическим, остался верен себе с 1991 года. Так, городская арендная политика, препятствовавшая развитию в столице России сетевого ритейла, как продовольственного, так и непродовольственного (напомним, менеджмент шведской сети IKEA не смог открыть в Москве мебельный гипермаркет, в целом же активное развитие гипермаркетов в Москве началось лишь во второй половине 2000-х), не распостранялась на так называемые социальные торговые точки, заявлявшие о политике скидок для «социально незащищенных» слоев населения, — речь идет, например, о сети «Копейка», получавшей городскую недвижимость по льготным ценам.
Столпы московской экономики ЗиЛ и АЗЛК на протяжении 20 лет, несмотря на чувствительные вливания из городского бюджета и субсидированные закупки автотехники по городскому заказу, находились в состоянии фактического банкротства. Один из крупнейших российских автозаводов АЗЛК в итоге прекратил существование в ранних 2000-х (часть его бывшей территории занимает совместное предприятие «АвтоФраМос», аффилированное с Renault). ЗиЛ практически перестал работать в 2012 году как автомобильный завод, реализуя лишь мелкие специализированные заказы – сейчас большая часть его территории является технопарком и застраивается новыми жилыми кварталами.
Фактически правительство Москвы просто утратило оба этих промышленных актива, потеряв миллиарды долларов инвестиций.
По аналогичному сценарию развивалась ситуация с сотнями предприятий, находившихся в московской собственности. Впрочем, управленческая некомпетентность Лужкова в девяностых шла рука об руку с теневой приватизацией московских активов членами его команды. Так, Владимир Евтушенков, руководивший Московским комитетом по науке и технике, в 1993 году основал Акционерную финансовую компанию «Система», которая к началу 2000-х стала владельцем московского телефонного провайдера МГТС, построив на его базе телекоммуникационную империю: в нее входит и крупнейший сотовый оператор МТС, и ряд ранее контролировавшихся Москвой предприятий радиоэлектроники из Зеленограда. Евтушенков, дистанцирующийся от мэра с 2000-х (так, именно с этого времени семья мэра категорически отрицает ранее не оспаривавшееся предположение о том, что Евтушенков и Лужков женаты на родных сестрах), входит в число наиболее крупных предпринимателей России.
Ориентация преимущественно на развитие сектора услуг и торговли вместе с депрессией девяностых, затронувшей московскую промышленность сильнее, чем остальную Россию, уничтожили Москву как крупного промышленного работодателя уже в ранних 2000-х. Доля услуг и торговли в валовом региональном продукте столицы выросла с 50–55% в 1980-х до 75–80% и более в настоящее время. Всерьез программы «новой индустриализации» не высказывались Юрием Лужковым с 2006 года, когда в мэрии возобладало мнение о том, что условия Москвы с ее высоким уровнем жизни и практически нулевой безработицей не способствуют развитию в городе промышленного производства. Впрочем, проекты «перемещения» остатков городской промышленности за пределы городской черты, появившиеся в поздних 1990-х, преимущественно провалились: и Москва как промышленный центр, и правительство Москвы крайне непопулярны среди крупных иностранных компаний, которые были бы способны профинансировать такие проекты. В итоге именно это обстоятельство определило бум иностранных инвестиций в Калужскую, Новгородскую и Ленинградскую области: они были лишены ключевых недостатков Москвы, в числе которых — и высокий уровень коррупции, и проблемы стройкомплекса, и затрудненная логистика, и дефицит квалифицированной рабочей силы.
6.
Важнейшей «социальной» составляющей политики московской мэрии в 1991–2010 годах стала работа над проблемами жилищного строительства. Москва, самое привлекательное для населения России место проживания, получила от советской эпохи неприятное наследство: самый развитый в развалившейся стране строительный комплекс с запутаннейшей экономикой, проблемы городского планирования, дефицит инженерных коммуникаций, устаревающий жилой фонд и примерно 3 миллиона «очередников» из 8 миллионов жителей мегаполиса. Парадоксально, но при всей «государственной» ориентации правительства Москвы в строительном секторе государственные компании полностью и бесповоротно сдали позиции еще в середине девяностых. Крупные собственные инвестиции в строительство жилья бюджет Москвы прекратил в 1995 году, в целом же политика Юрия Лужкова и его заместителя в строительной индустрии Владимира Ресина заключалась в радикальных ограничениях на приватизацию муниципальных земель и в полной свободе для работы частных строительных организаций на территории Москвы: компании, контролируемые или финансируемые городом, значимой конкуренции частным девелоперам не составляли.
Москву в вопросах жилищного строительства интересовала лишь довольно небольшая «натуральная доля» в виде распределяемых городскими чиновниками квартир в новых жилых зданиях, а также арендная плата.
При этом «Интеко», компания жены Лужкова Елены Батуриной, не играла ведущей роли в строительном комплексе Москвы — развитие компании, в 1990-х специализировавшейся на производстве пластиков и операциях на Московском НПЗ, по сути, началось после кризиса 1998 года. Пик активности «Интеко» в городской экономике пришелся на 2002–2005 годы: компания в этот момент рассматривалась как будущий ключевой игрок на рынке стройматериалов, так как формировала холдинг предприятий соответствующего профиля на территории всей РФ. Тем не менее, в середине 2000-х основное влияние на строительный сектор имели компании, дружественные менее высокопоставленным чиновникам Москвы, — к концу 2000-х они уже располагали федеральной поддержкой и в целом не особенно зависели от своих патронов в московских структурах. При этом, несмотря на относительно свободный доступ на московский строительный рынок, наличие связей, как родственных, так и коррупционных, определяло «ресурс» строительной компании для московских проектов. А обладание таким «ресурсом» снимало с компании практически любые ограничения на работу в городской среде — тем более, что проекты девяностых, в первую очередь, реконструкция Манежной площади, патронируемая Юрием Лужковым, сняли вопросы о пределах допустимого в Москве — как деловых (АО «Манежная площадь» стала образцом управленческой некомпетентности), так и эстетических.
Подобная политика до неузнаваемости преобразила облик Москвы за два десятилетия. C одной стороны, речь шла о создании новых жилых кварталов на окраинах Москвы и реконструкции целых округов — например, Южного Бутово, Марьино, Зябликово. С другой стороны, при чудовищной коррупции в строительной сфере и отсутствии хотя бы намека на цивилизованный рынок земли город в своих исторических частях стал жертвой «точечной застройки» — застройки, игнорирующей и нагрузку на все виды инфраструктуры, и архитектурные особенности района, и интересы соседей. Речь идет не только об офисных строениях, но и о жилой недвижимости. Отчасти решить эту проблему Ресин и Лужков еще в 1995 году намеревались программой массовой ликвидации «хрущоб» — пятиэтажных панельных зданий, построенных в 1956–1972 годах в рамках очередного этапа расширения Москвы. Впрочем, программа, которую планировалось завершить в 2009 году, выполнена пока лишь в нескольких округах, в том числе Центральном. Притом и эта программа, и другие программы «точечной застройки», осуществлявшиеся вне бюджетного финансирования, за деньги инвесторов, приводили к массовому принудительному переселению жителей этих районов на окраины Москвы; доля таких переселенцев, впрочем, сокращалась с 35% в начале 2000-х до 2–3% в 2010 году.
C точки зрения городской экономики, ликвидация «хрущоб» была крайне удачным проектом.
Однако ограничения на рынке земли, крайне слабый учет земельной собственности и коррупция привели к формированию в Москве рынка недвижимости, явно негативно влияющего на всю строительную индустрию в РФ. Непрерывно дорожающая недвижимость в Москве с середины 1990-х стала фетишем для большей части населения России — в силу этого мэрия Москвы утратила всякую возможность осмысленного влияния на строительный рынок. Уровень московских цен на жилую недвижимость и сверхрентабельность строительства в Москве, в которую заложены и огромные суммы коррупции (достоверных сведений о доле взяток в цене жилой недвижимости нет, независимые оценки дают разброс в 35–70% себестоимости строительства без коммуникаций), определили ориентировочные уровни рентабельности для строительного рынка всей России. Московский бум недвижимости отражался на региональных рынках негативно (там просто почти не строили жилья) до начала 2000-х, когда московские строительные компании, предчувствуя будущий дефицит земли в Москве, начали экспансию в регионы. Но с настоящей катастрофой Москве пришлось столкнуться в II квартале 2006 года — именно тогда цены на недвижимость в столице (в основном из-за развития ипотеки) стали расти экспоненциально и за год увеличились на 70–110%. Отметим, в этот момент Москва уже окончательно утратила статус главного строительного рынка России, уступив его Московской области, — инвестиции в жилую недвижимость переориентировались на окружающий столицу регион несмотря на все усилия московской мэрии.
У бума недвижимости второй половины 2000-х, превратившего значительную часть московских жителей в формальных миллионеров, у которых, тем не менее, нет ничего, кроме своей квартиры, в будущем ожидаются самые неожиданные последствия. Например, перспектива обвала цен на московском рынке недвижимости была фактором, определяющим ход финансового кризиса 2008–2009 годов: правительству России пришлось буквально спасать «Дон-строй», «Миракс» и т.п. от банкротства, в целом же об объеме кризисного перераспределения недвижимости в Москве по итогам этих процессов пока можно только догадываться. С другой стороны, не стоит недооценивать социально-культурного влияния строительной политики мэрии Москвы на жизнь целого поколения москвичей — уверенных в практической невозможности честного владения собственностью, живущих в перенаселенных кварталах, ежедневно сталкивающихся с жестокими социальными контрастами городской жизни и, тем не менее, считающих Москву своим городом. Хорошо это или плохо, но рынок земли, «зажатый» бюрократией Юрия Лужкова скорее из идеологических, чем из практических соображений, действительно оказался самым главным рынком Москвы.
Напротив, в случае с офисной и логистической недвижимостью дела, обстоявшие в Москве крайне печально в девяностых, были достаточно легко поправлены чисто рыночными способами — без существенного (за исключением коррупции, которая к 2010 году воспринималась уже как «природный фон» для всякого бизнеса) участия команды Юрия Лужкова.
Москва Лужкова — игрок почти исключительно на рынке наиболее дешевой офисной недвижимости, где она конкурирует скорее с федеральными научными учреждениями.
Участие же Москвы в крупных офисных проектах — например, в приостановленном кризисом 2008–2009 годов проекте «Москва-Сити» — достаточно формально: по сути, команда Лужкова перестала играть здесь существенную роль еще за несколько лет до его отставки.
Лишь к 2010 году Департамент имущественного комплекса Москвы решился на радикальную смену концепции развития городского хозяйства, выступив в апреле с идеей вновь начать свернутое в середине 1990-х финансирование строительных проектов непосредственно из городского бюджета. Но реализовать этот поворот, который наверняка привел бы к полному краху городского хозяйства уже в 2014–2015 годах, команде мэра помешала его отставка, предопределенная главной проблемой московского бюджета — дефицитом ресурсов для развития городского хозяйства при постоянном росте расходов.
Речь в первую очередь идет о социальных расходах правительства Москвы. Начиная с 1996 года, несмотря на бурный рост реального ВРП Москвы, на опережающий среднероссийские показатели рост реальных располагаемых доходов москвичей, на развитие городской экономики (преимущественно вне контроля городских властей), доля «социальных» трат московского бюджета никогда не была ниже 10%. Кроме того, Москва, как и Санкт-Петербург, объединяет в себе два уровня бюджетной системы — региональный и муниципальный. Соответственно, единый бюджет Москвы несет полное бремя финансирования городских систем здравоохранения и среднего образования. По сути, это тоже социальные расходы. Отказываясь в последние 10 лет от сколь-нибудь значимых реформ и даже оптимизации структуры городских школ и больниц (в случае с дошкольным образованием ситуация рухнула еще в 2002–2003 годах: фактически проблема дефицита детских садов в Москве решается их коммерциализацией и переводом этого сектора рынка услуг в частную сферу), Москва столкнулась с необходимостью много большего, чем в среднем по России, финансирования «бюджетников» — уровень жизни в Москве выше, чем в среднем по стране (в 2009 году денежные доходы жителей Москвы составляли порядка 50 тысяч рублей в месяц при среднероссийских 20–25 тысячах), и поддерживать штат московских врачей и учителей, на которых вместе с другими «бюджетниками» приходится порядка 25% расходов Москвы, постепенно становится все дороже.
Во многом причина происходящего — сознательное занижение правительством Москвы числа жителей города, продолжавшееся вплоть до 2003 года.
Статистика Мосгорстата дает наглядное свидетельство перелома в политике учета численности городского населения: в IV квартале 2003 года оно составляло, по московским данным, 8,536 миллионов человек, к I кварталу 2004 года выросло до 10,392 миллионов, стабилизировавшись в статнаблюдении на уровне 10,5 миллионов. Почти 2 миллиона «новых» жителей Москвы — следствие и многолетней неудачной борьбы Юрия Лужкова за сохранение института московской прописки, и роста теневого сектора в Москве (преимущественно в торговле), и сокрытия дефицита реальных потребностей Москвы в городской инфраструктуре. В течение всех 1990-х и первой половины 2000-х городское хозяйство планировалось, не учитывая по меньшей мере 2 миллиона жителей города, — на деле же, по независимым оценкам, численность москвичей в 2010 году составляет не менее 12 миллионов.
Вероятно, именно в продолжающемся росте числа жителей Москвы (связанном с миграцией — рождаемость в Москве хуже, чем в среднем по России) причина парадоксальной бедности московского бюджета, чьи расходы на «социальные» статьи росли темпами, опережающими даже коррупцию.
При этом речь идет не о пенсионерах, численность которых в Москве выросла с 2002 по 2009 год более чем на 10% (c 2,2 милллионов до 2,5 миллионов). С 2010 года федеральный бюджет фактически снял с городского нагрузку по компенсации московским пенсионерам уровня пенсий до прожиточного минимума — хотя «звонок» здесь прозвенел ранее, в 2009 году, когда мэрия потребовала от работающих пенсионеров вернуть часть доплат. Главный вклад в коллапс социальной политики в Москве внесло нежелание правительства Юрия Лужкова заниматься реформой самой затратной части московского бюджета с начала девяностых — жилищно-коммунального хозяйства. Одна из декларируемых целей и задач мэрии с 1991 года — компенсировать растущие расходы жителей Москвы на коммунальные и инфраструктурные услуги дотациями — на деле является чисто социальной: мэрия пыталась решить теоретически нерешаемую задачу по сокращению расходов населения на непрерывно дорожающие по себестоимости услуги.
На практике это выглядело так. В 2003 году правительство Юрия Лужкова с гордостью рапортовало о том, что москвичи в среднем оплачивают 50% себестоимости горячего водоснабжения и отопления, 70% стоимости услуг по вывозу мусора, 80% цены электроэнергии, всего 26,5% себестоимости оплаты поддержания недвижимости в форме! К 2009 году эти цифры существенно сократились, хотя мэр неоднократно заявлял: перехода на оплату полной стоимости услуг ЖКХ он не допустит. Тем не менее, расходы по этой статье московского бюджета росли теми же темпами, что и обычная «социалка», — а доля ЖКХ в расходах москвичей имела даже тенденцию к росту.
Наконец, существовал и «внешний фактор» — расходы на содержание органов милиции, которые Москва финансировала самостоятельно, не определялись мэрией и росли с 2001 года ежегодно. До решения этой проблемы в рамках «федерализации» МВД, намеченной на 2013 год, Юрий Лужков в кресле мэра просто не успел досидеть. Коррумпированность московской милиции, как и повсеместно в регионах, являлась сдерживающим фактором для развития малого бизнеса — вместе с политикой мэра Москвы в отношении малого бизнеса это на многие годы обеспечило непривлекательность столицы для самозанятых лиц и теневизацию мелкого ритейла, который к 2006–2007 годам обеспечивал до 20% ВРП Москвы.
Это дополнительно нагружало московский бюджет — «тень» требовала непрямых социальных расходов, так как не оплачивала их налогами.
Лужков смотрел на это безучастно — так, разгром в 2009 году федеральным правительством московского оплота мелкого бизнеса, крупнейшего в Европе Черкизовского рынка, где во второй половине 2000-х начала формироваться собственная инфраструктура кустарной легкой промышленности, происходил практически без комментариев со стороны властей Москвы.
7.
Таким образом, фундаментально проблема команды Юрия Лужкова, к решению которой она так и не приблизилась, была аналогична хрестоматийным проблемам всех социал-демократических правительств Европы во второй половине XX века: это завышение социальных обязательств в политических целях при отсутствии реальных возможностей поддерживать «органический» экономический рост в рамках принятого экономического курса. В случае с Москвой положение усугублялось постоянным миграционным притоком населения, в первую очередь из более бедных российских регионов, при ограниченности как территории (недаром в последние 10 лет Лужков настаивал на объединении Москвы и Московской области, что блокировалось соседним регионом и политическими соображениями), так и управленческой компетентности городского правительства; не облегчало ситуацию и противостояние Москвы экономической политике федерального центра. Впрочем, именно реформам команды Егора Гайдара, а затем экономического блока правительств Виктора Черномырдина, Михаила Касьянова и Михаила Фрадкова Юрий Лужков, по сути, обязан своим долголетием на посту главы московского правительства: Москва получала ресурсы для сопротивления центру именно от экономического роста, поддерживаемого оппонентами в масштабах всей РФ.
Поэтому критическими точками для команды московской мэрии были кризисные 1994, 1996, 1998–1999 и 2008–2009 годы, когда состояние экономики РФ, частью которой была экономика Москвы, ориентированная исключительно на непрерывный рост доходов, не позволяло городскому хозяйству успешно сглаживать огрехи собственного хозяйствования. Показательно, что именно в эти моменты Юрий Лужков был активен в своем естественном амплуа — как политик, а не «хозяйственник». Так, именно на кризисный для городского бюджета 1999 год приходится пик политической карьеры Лужкова: партия «Отечество» с ее социал-демократической риторикой и экономической программой, сходной с программой КПРФ, рассматривалась как будущий лидер на политическом поле.
Тогда же наиболее полно раскрылась экономическая идеология Юрия Лужкова и его команды. Так, с 1999 года он выступает за формирование в России и ее регионах выделенных из бюджетной системы «целевых фондов» и «бюджетов развития». В ходе внутренней реформы городского бюджета в 2000 году Москва создала несколько таких фондов (Фонд поддержки правопорядка, Территориальный экологический фонд и т.д.), а также «Бюджет развития». Эти эксперименты правительству Москвы пришлось свернуть к 2002 году и под давлением федеральных властей, и в силу их показательной неэффективности. Тем не менее, влияние Лужкова как «экономиста» на экономическую политику федерального центра ощущалось и в последующие годы: так, некоторые детали этой идеологии попали в правительственный «план 2020» при президентстве Владимира Путина, а часть идей мэра была подхвачена командой министра экономики Германа Грефа и его преемниками в Минэкономики и Белом доме, хотя, казалось бы, политически эти силы от Лужкова довольно далеки. Во многом это обеспечило и политическую выживаемость мэра в 2000-х. Впрочем, неудачи в политике («Отечество», как и протопартия «Вся Россия», созданная союзниками Лужкова в регионах, не смогло эффективно противостоять «партии власти» «Единство», которая в 2002 году поглотила их в процессе создания «Единой России») не привели к отставке Юрия Лужкова после прихода к власти Владимира Путина.
Поддержав основные инициативы Путина, в том числе формирование «вертикали власти», Лужков начал утрачивать рычаги влияния и на Москву.
При проведении федеральным центром ключевых экономических реформ — налоговой и бюджетной — сопротивление Москвы созданию казначейства, федерализации налогового ведомства и введению федерального бюджетного контроля за региональными администрациями было достаточно слабым, хотя Москве удалось несколько лет оттягивать свою капитуляцию перед Минфином. Впрочем, завершить эти реформы команда Алексея Кудрина возможности не имела, и в итоге к 2006–2007 годам в очередной раз «отреставрированная снаружи» Москва была предоставлена сама себе в проведении собственной экономической политики в пределах, назначенных Кремлем и Белым домом, — они были достаточно широки для того, чтобы команда Юрия Лужкова смогла совершить серию фатальных для нее ошибок.
Схлопывание бюджета Москвы было лишь делом времени. В динамике этот процесс можно было наблюдать по ссорам мэра Москвы и министра финансов, который в 2000-х стал для Юрия Лужкова полноценным заменителем Анатолия Чубайса. Главная же ссора с 2007 года разгоралась из-за автодорожного строительства в Москве и его финансирования. Уже после отставки мэра Москвы Алексей Кудрин пояснил, что именно пошло под нож в столице под давлением нарастающих потребностей в финансировании все расширяющихся «социалки» и ЖКХ. Расходы на дорожное строительство, сообщал он Совету Федерации 6 октября 2010 года, в Москве в 2000 году превышали 26% расходов бюджета, в 2008-м составили 8%, а за I полугодие 2010-го — 4,4%.
Данных этих вполне достаточно, чтобы осознать причины нарастающего дорожного коллапса в Москве: у богатейшего города России с бюджетом, превышающим, как хвалился Юрий Лужков еще в 2006 году, государственный бюджет всей Украины, есть острая проблема выбора — финансировать дороги или здравоохранение. Столь же очевидна и проблема с развитием московского метрополитена.
Федеральные дотации на эти цели были прекращены именно потому, что у московской мэрии с середины 2000-х всегда находились более насущные способы потратить деньги из собственного котла.
Отметим, до 2000 года Москва была одним из лидеров российского автодорожного строительства — в силу концентрации в регионе значительной части обеспеченного населения РФ и устройства бюджетной конструкции, предоставляющей Москве карт-бланш на практически любые дорожные проекты. Но в 2000-х тон в автодорожной отрасли РФ задавали уже федеральные проекты реконструкции автотрасс, а правительство Москвы, не умея и не желая контролировать себестоимость своих замыслов, буквально увязло в дорожном долгострое и недофинансировании текущих проектов. Во многом проблема неконтролируемого роста стоимости была заложена Москвой в 1990-х при реконструкции МКАД, где коррупция, как и в случае с жилым строительством, на годы вперед получила целевые ориентиры. Впрочем, к 2009 году мэрия уже не имела собственных новых проектов в области автодорожного строительства, которые готова была бы финансировать.
Но, как ни удивительно, Юрия Лужкова погубила, собственно, не коррупция — хотя, разумеется, отказ от завышения цен на строительство, децентрализация управления, введение современных технологий финансового контроля и попытка реформы ЖКХ (это почти произошло в 2007–2009 годах с приватизацией управляющих компаний жилищно-коммунального сектора, но без готовности идти дальше привело к «контрреволюции» ЖЭКов и ДЭЗов, продолжающейся по сей день) дали бы его команде еще три-четыре года отсрочки. Но отсрочки от неминуемого. Социалистическая по существу политика замораживания необходимых реформ, строительство «социального рая» с невозможностью контроля за притоком в него новых обитателей и без внешней подпитки, централизация управления неизбежно привели бы к банкротству самого богатого города России. По сути, у Москвы оставался один способ потянуть время — внешние займы (сейчас Москва должна около 30% своих годовых расходов), но это лишь усилило бы московские проблемы правительства России в следующем десятилетии.
История многолетнего развития «Москвы Юрия Лужкова» в мягком идеологическом противостоянии и при этом плодотворном взаимодействии с федеральными властями крайне важна для понимания того, что происходило в самой России. Вопрос «Лужков — что это было?», в сущности, даже не ставился в российском политическом сообществе. Между тем, Юрий Лужков с 1992 года практически всеми аналитиками рассматривался как один из наиболее реальных соперников любого кандидата от «партии власти», кого бы в этом качестве ни предполагали. А в 1999 году (особенно в 1999 году!), когда партия «Отечество», создаваемая фактически под реализацию политической программы Юрия Лужкова и его соратников, объединилась с региональными лоббистами из партии «Вся Россия», на короткий период конгломерат под аббревиатурой ОВР стал главным кандидатом на роль будущего парламентского большинства — и только спецоперация «беспартийной» власти (ее партийным «отражением» была избрана выглядевшая в те времена едва ли не бесперспективно партия «Единство») по продвижению во власть премьер-министра и кандидата в президенты Владимира Путина, на которую были брошены все наличные ресурсы государственности, изменила ситуацию. ОВР, а затем и Лужков, были и мытьем, и катаньем интегрированы в объединенную «Единую Россию». Послевыборный пакт между Юрием Лужковым и Владимиром Путиным можно и даже нужно рассматривать как одну из несущих конструкций власти в России после 2000 года.
Чисто экономический смысл этого пакта (на деле его историю следовало бы начинать с 1993 года, когда Юрий Лужков совершенно ожидаемо для тех времен, но абсолютно непонятно для времен нынешних поддержал президента Ельцина в противостоянии с Верховным советом — тем более неожиданным выглядело столкновение былых союзников в 1999–2000 годов) довольно неинтересен: Москве было позволено вести трансформацию чисто городского сектора экономики собственными темпами, отстававшими от других крупных городов. Москва мало приватизировала городские ОАО, сохранила (благодаря системе ГУПов) городской сектор экономики практически в том виде, в каком он сложился в 1980-х, периодически выходила в федеральное правительство с требованиями перестать считать ее каким-то отдельным регионом, а дать городу денег на метро, на выполнение столичных функций, на создание крупных промышленных производств, да неважно на что. Объединение в Москве третьего уровня власти (местного самоуправления) со вторым (регион) по существу также можно рассматривать как отказ от перемен: этим решением сохранялась советская система управления городом. Под ту же схему пошел и Санкт-Петербург, и для этого города (единственного мегаполиса РФ, который может и по сей день считаться полноценным европейским городом в общепринятом понимании) решение было крайне неудачным. В итоге в 1990-х и даже в первой половине 2000-х все экономические материи, касавшиеся Москвы, отставали от российских на 10–15 лет. Наследники Юрия Лужкова в мэрии, помимо проблем, имели и приличный экономико-идеологический гандикап: в столице в 2012 году даже такая простая идея, как введение более сложной, нежели «пять копеек в турникет и проходим», системы тарификации в метрополитене, выглядела невиданной революцией и вольнодумством: платить в метро специальной картой, вот он, долгожданный прогресс! Что уж говорить о велосипедных дорожках: московские туземцы, кажется, еще десятилетие будут переваривать это немыслимое новшество, переводящее Москву из статуса адского предместья сразу на уровень сияющего града на холме.
Однако, как показано выше, не все так просто с политической составляющей программы Лужкова. Москва в какой-то степени была идеологическим противовесом для Кремля. Однако считать Юрия Лужкова не первым российским, но последним, до неприличия засидевшимся в кресле советским руководителем города можно лишь с очень серьезными оговорками.
Для советской Москвы, города для власти и города для государства, Юрий Лужков — также довольно чужой человек.
Статус «хозяйственника» второй мэр Москвы получил еще при первом, Гаврииле Попове — в этом качестве он был представлен Моссовету в 1990 году при назначении главой Мосгорисполкома. Автору этих строк с конца девяностых неоднократно, хотя и кратко, приходилось общаться с Юрием Лужковым, интервьюируя его именно по вопросам на стыке идеологии и экономики, а случалось и поднимать более ранние его выступления и интервью. У меня сложилось впечатление, что «социал-демократия» Юрия Лужкова была (и в той мере, в какой он может рассматриваться как действующий политик, — остается) целостной и неизменной программой с середины 1980-х годов, когда будущий градоначальник был известен в административных кругах как крупный специалист по компьютеризации управленческих структур, а шире — как представитель группы советских управленцев, реализующих последнюю надежду марксизма в СССР. Работы Людвига фон Мизеса, утверждавшего несостоятельность экономических расчетов в плановой экономике, для марксистов-экономистов советской школы были (и, опять же, остаются) бессмысленной ересью — так что одной из важнейших проблем построения развитого социализма, а за ним и коммунистического общества считалась проблема использования вычислительной техники в управлении и планировании. Лужков известен был как один из координаторов этих работ в позднесоветском московском городском хозяйстве — в частности, в управлении продовольственным снабжением города, а говоря проще и конкретнее — знаменитыми московскими и подмосковными овощебазами.
От гнилого московского картофеля 1986 года до без пяти минут императора Третьего Рима в 2000 — не слишком ли фантастическим выглядит взлет, учитывая, что речь идет о чиновнике пускай харизматичном, но без видимых выдающихся способностей? Я отношу успех Юрия Лужкова и его политическое долголетие, которое он сам, кстати, воспринимал как абсолютно естественное, преимущественно на счет привлекательности для населения не только Москвы, но и всей России исповедуемой им политической философии, системы взглядов на социально-экономическое развитие города и страны. Ее действительно лучше всего описывать как социал-демократическую систему ценностей, но особого генеза: если рассматривать социал-демократов как предшественников советских коммунистов, то Лужков — это адепт «обезвреженного социализма», понятого не как движение к коммунизму, а как плановая экономика с преобладанием госсобственности на средства производства, управляемая неидеологизированными менеджерами под мягким полуконсультативным надзором, с одной стороны, экспертов-отраслевиков, с другой — демократически избранного парламента.
Думаю, что в капиталистической экономике Юрий Лужков видел хитроумное устройство для организации коррупции — и в душе ненавидел положение дел, при которой мировой капитализм все-таки побеждает.
Наверное, лозунг 1918 года «за Советы без большевиков!» звучит сейчас несколько наивно, но в 1980–1990-е годы XX века (да и в последующие годы, не исключая и нынешних) это, в сущности, и была наиболее приемлемая политическая программа для в массе своей политически неактивного и исторически отделявшего себя от власти населения страны. То, что Юрий Лужков не пришел к власти, можно рассматривать и как провал демократических процедур в новой России, но я бы предпочел говорить о том, что представленный идеал «крепкого хозяйственника» интуитивно населению все же был не так близок, как хотелось бы московской мэрии. Второго мэра Москвы принято сравнивать с президентом Белоруссии Александром Лукашенко — в этом сравнении есть польза, поскольку экономика Москвы в 2000-х заметно отличалась от экономики Москвы в позднем СССР, как экономика Беларуси лишь внешне напоминает экономику Белорусской СССР: но к этому тезису я вернусь позже.
В сущности, Юрий Лужков как политическое явление сформировался тогда, когда Москва перестала в каком-то смысле быть отдельной частью России и стала «федеральным округом» по аналогии с District of Columbia в США, частью страны, обладающей лишь формальной субъектностью. Любопытно, что уже после 1998 года исчезают разговоры об «отделении» Москвы от России. Ближайший по масштабам и характеру устройства к Москве мировой мегаполис, Нью-Йорк, политически едва ли не полностью состоит из этого предположения — о том, что он, разумеется, никак не Америка, что угодно, только не Америка, в лучшем случае — другая Америка. Москва в новом веке уже точно стала Россией в самом странном смысле слова. Это Россия без локальных черт, Россия как воплощение страны с пустотой на том месте, в котором должны быть городские, полисные или муниципальные, составляющие. Юрий Лужков был естественным представителем той части граждан РФ, которые проживали на территории «города Москва» в его административных границах. Если бы кому-либо пришло в голову выделить другие несколько миллионов из населения относительно крупных городов РФ и задать им вопрос: хотели бы они иметь своим мэром Юрия Михайловича Лужкова — уверен, результат опроса был бы совершенно таким же, как у настоящих, прописанных в Москве и не мыслящих себя вне Москвы москвичей. Ничего специфически московского в таком выборе не обнаруживалось — при том, что Москва по меньшей мере последние семь веков обеспечивала своим жителям совершенно другие условия, чем остальное княжество / великое княжество / царство / империя / советская республика.
Неудивительно, что в Санкт-Петербурге, и в советское время более значительном туристическом центре, чем Москва, возрождение в экономически значимых масштабах внутреннего и внешнего туризма началось на десятилетие раньше. Продемонстрировать любопытному гостю столицы Москвы — и сейчас-то задача головоломная, а в Москве 2000 года был Кремль, Красная площадь и Большой Театр — символы государства, народа и культуры России, — но где же собственно Москва?
Москва как город просто неинтересна, в ней нет ничего того, что стоило бы показать.
Восхитительное несоответствие, оно захватывало бы дух, если бы не касалось нас с вами: речь идет о крупнейшей городской агломерации Европы, входящей в десяток крупнейших в мире! Можно ли иметь зияющее ничто там, где с большей вероятностью, чем где-либо в мире, возникает в последние 500-600 лет нечто остающееся в веках? Власти Москвы и прежде, как могли (и в меру своего, право слово, невеликого разумения), пытались заполнить эти второстепенные, с их точки зрения, пробелы какими-то мелкими артефактами и сувенирами — галереями не имевших шансов на вхождение в историю где-либо за границами МКАД художников Шилова, Андрияки и Глазунова, примечательными своей нездешней дикостью монументами скульптора Церетели, поп-гимнами Олега Газманова, экзотическим филосемитизмом с гигаменорой, выставляемой напротив Кремля, «лужковскими башенками» — странной и в чем-то даже обаятельной, как обаятельно все очень наивное, попыткой создать городской архитектурный стиль, — и, наконец, бесконечными, перманентными, одуряющими своей отчаянной декларацией «хлебом насущным жив человек, им, только им, не верьте другому!» — ярмарками пчелиного меда. Мед в богатейшем городе мира стал городским символом веры в каком-то даже китайском смысле: сладкое, как деньги, и липкое, как воровство, долголетие в отсутствие времени.
Думаю, во многом этим отсутствием внутригородского смысла и было обусловлено свержение Юрия Лужкова. Его федеральные оппоненты, несомненно, боялись медовой силы — тем более, что отчасти федеральная риторика была того же рода. Но только отчасти: московская власть, силой вещей вынужденная располагаться на той же территории, что и федеральная, всегда проигрывала последней и интеллектуально, и ресурсно. Когда стало понятно, что «обезвреженный социализм» переоценен, и масштабы деградации общероссийской демократической системы таковы, что можно не опасаться сопротивления команды Юрия Лужкова, — в кресле мэра Москвы появился совсем другой человек.
8.
Включать Сергея Собянина в политическо-экономический обзор, посвященный Москве, спустя несколько лет после его назначения — риск, но вполне приемлемый. В российских профильных СМИ в 2013–2014 годах много обсуждалась программа бывшего губернатора Ханты-Мансийского АО и бывшего главы аппарата правительства в Москве — но обсуждалась сугубо прагматически. Возникало ощущение, что Сергей Собянин — всего лишь временный управляющий со стороны Кремля и Белого дома окончательно «федерализованным» городом без свойств, высокопоставленный и очень уважаемый член команды Владимира Путина в здании на Тверской 13, командированный туда ради исправления тех недочетов, которые, по мнению российской власти, породили идеологические и технологические расхождения между РФ и Москвой. В целом Собянина представляют себе как чиновника, который призван решить транспортные проблемы Москвы (автодороги, метрополитен, общественный транспорт), немного расширить (или просто привести в порядок) городскую социальную инфраструктуру (парки, детсады, театры, что там еще может быть?) и гарантировать оздоровление и без этого более или менее здоровых городских финансов (что удивительно, ибо известно о масштабах коррупции в Москве немало) ограничением постоянно наращиваемых социальных расходов.
Собственно воссоздание Москвы как города в задачи Сергея Собянина уж точно не входило.
Тем более, что кандидатура Собянина вроде бы как нельзя лучше подходила для роли сверхкорректного исполнителя федеральной воли без собственной самостоятельной и самоценной программы. Последнее интервью Сергея Собянина газете «КоммерсантЪ», которым я занимался (апрель 2014 года), производит именно такое впечатление: третий мэр Москвы считается идеальным проводником политики Владимира Путина в крупнейшем субъекте Федерации. Сергей Собянин к тому же — человек, идеально олицетворяющий собой культуру Северо-Запада России: он подчеркнуто корректен, он немногословен вне своего близкого круга, он крайне рационален и в силу этого опасается эмоциональных противостояний, и при этом, видимо, до жестокости уверен в себе, то есть — вынужден быть уверенным. В Москве, хорошо ощущающей инородность этого сугубо русского национального типа, который в Архангельске или в Кирове, например, будет преобладать, Собянина считают «оленеводом, манси» — чем, сами того не желая, делают комплимент московскому градоначальнику, поскольку в культуре русских Северо-Запада традиционное описание манси, как правило, состоит из восторженно-недоуменных восклицаний. Тем самым Москва, технически — тот же плавильный котел России, признает: мэр Москвы — не москвич даже в большей степени, чем сами москвичи.
Действительно, первые два года собянинская политика в Москве вроде бы строилась на трех негласных и во всяком случае не опровергаемых всерьез тезисах (как мы попытаемся показать, в основном неверных). Первый: революции в городской жизни после Юрия Лужкова не будет, город останется таким же. Второй: Москва и Россия едины и будут отличаться друг от друга в минимальной степени. Третий: сам мэр Москвы рассматривает свою миссию в городе как сугубо временную, хотя определить время, которое он потратит на Москву в своей федеральной карьере, сейчас невозможно — да и не Собянину это решать.
При всем том мы сейчас не имеем возможности отделить результаты политики Сергея Собянина в 2012–2014 годы от неожиданных итогов московского правления Юрия Лужкова — а точнее, сверхбурного развития экономики России в 2007–2011 годы, которые локальный экономический кризис только притормозил, но никак не остановил.
Как и всякое «экономическое чудо», российское экономическое чудо этого периода случилось скорее вопреки, чем благодаря.
Следовало бы чуть позже, через несколько лет, снова задуматься: отчего, собственно, на рубеже 2012–2013 годов совершенно неожиданно — впервые с 1970-х годов! — возникла надежда на возвращение Москвы в статус настоящего, реально существующего, а не номинального, в рамках административно-территориального деления, многомиллионного города. К лету 2014 года московская мэрия и сам мэр были вполне уверены в том, что Москва как город, отдельный во всех смыслах, но при этом неотделимый от остальной России без потери смысла, уже есть или по крайней мере в ближайшем будущем неизбежен (заметим, что с точки зрения остальной России Москва всегда была отдельной территорией, — стекло, которым отделена столица от страны, полупроницаемо). И вот теперь Собянин находится перед чрезвычайно неприятным чисто политическим выбором. Ведь если Москва как что-то самостоятельное по своей сути действительно существует или будет существовать, представительство Москвы в системе федеральной власти есть единственно возможная заявка на истинно самостоятельную роль в политической системе России или, по крайней мере, на движение в эту сторону с хорошим прогнозом. Я уверен, что по состоянию на май 2014 года этот выбор Собяниным уже был сделан, но не был объявлен, — и сама эта ситуация выбора была уже очевидна и для федеральной власти.
Каковы, собственно, состоявшиеся свершения команды Сергея Собянина в Москве с 2012 года по 2014 год? Сложно не столько обнаружить и описать связанные с работой этой команды перемены (хотя и это непростая задача: среди критиков Собянина принято считать, что изменить курс Юрия Лужкова он фактически отказался, ограничившись косметическими поправками), сколько отделить фон — перемены, которые происходят, но с работой мэрии не связаны. Собянин — человек команды Владимира Путина, одним из важнейших достижений которой является успешное освоение технологии «присвоения неизбежного». Уже в 2002 году было очевидно: если демографическая ситуация предыдущего десятилетия или обстоятельства экономического развития какого-либо региона в ближайшие пять лет сделают неизбежным рост рождаемости или рост валовых капиталовложений, то можно быть совершенно уверенным — Кремль и Белый дом потратят время на разработку целевой программы повышения рождаемости или инвестиционной привлекательности региона. Сергей Собянин — отнюдь не передовик этой распространенной и за пределами России (и довольно молодой — ей около века) технологии власти, однако падающие в руки свершения, которые во всей России принято окрашивать в цвета заслуженной трудом победы, Москва тоже не преминет сделать своей заслугой.
Базовыми достижениями Сергея Собянина за первые два года можно считать успешность четырех проектов. Первый — смена акцентов в приоритетах двухтриллионного (2014 год) городского бюджета: около трети в нем, практически все инвестиционные расходы, Сергей Собянин перебросил из сектора жилищного строительства в сектор строительства инфраструктурного. Москва приступила к более или менее профессиональному строительству дорог на территории города и присоединенной к нему «новой Москвы», реконструкции метрополитена и системы общественного транспорта, в целом к признанию того факта, который Юрия Лужкова просто и незамысловато не интересовал: тип поселения в Москве меняется вследствие мгновенной автомобилизации населения города. Не следует преувеличивать управленческие ошибки Лужкова в этом секторе. Бурное развитие автомобильной промышленности в России во многом является побочным продуктом процесса, на который Москва не имела никакой возможности влиять, — это развитие банковского сектора в РФ и освоение банками такого продукта, как автокредит. Это же, в свою очередь, стало результатом многолетних усилий финансово-экономического блока в правительстве и Центробанка, сумевших к 2007–2009 годам (парадоксальное время, включавшее в себя сильнейший внешний финансовый шок, не изменивший, однако, общие тренды) наладить современную систему рефинансирования кредитных организаций и включить Россию в то, что в леворадикальных кругах принято именовать «обществом потребления». Потребительский бум начался в России, по существу, с гипермаркетных сетей, окруживших Москву по МКАД, — и тут Юрий Лужков, надо отдать ему должное, чисто социал-демократически понимал проблему, сопротивляясь приходу на территорию столицы Auchan и IKEA всеми доступными способами. Сбербанк, ВТБ-24 и частные банки, с одной стороны, и федеральные чиновники, мечтавшие о современных автомобильных производствах в России, с другой, открыли врагу ворота иным способом: кредитным.
Если гипермаркет не идет в Москву, Москва доедет до гипермаркета на кредитном Ford Focus ленинградской сборки (а не на Renault Symbol московской за наличные).
Так, собственно, родилась проблема пробок, которые Юрий Лужков в расцвете своей карьеры вполне имел право считать явлением временным и пока саморегулирующимся. В конце концов, ритейловый сектор Москвы и по сей день не определился: ориентирован ли он на «городскую толщу», форматы шаговой доступности и мелкие ежедневные покупки, т. е. привязан к сетям общественного транспорта и нижнему сегменту среднего класса, — или же ориентируется на менее многочисленный, но растущий (что выяснилось лишь по ходу дела — рост этот никому не был гарантирован) верхний по доходам сегмент среднего класса, то есть на гипермаркеты, автомобили и еженедельный скорее «американский», чем «европейский» тип шоппинга. То, что житель Москвы в течение четырех-пяти лет уверенно выберет второй сценарий, а федеральное правительство поддержит его выбор, — еще в 2007 году было вероятно, но неочевидно.
Так одним из запросов к новому правительству Москву стала «борьба с пробками» — и Сергей Собянин ответил на нее вполне естественными и адекватными действиями в виде реконструкционной инфраструктурной программы в ущерб стимулированию жилищного строительства. Строительному сектору Москвы был брошен утешительный кусок — неосвоенная территория Новой Москвы, изъятая из Подмосковья и присоединенная к столице. В обновленных границах Москва, по замыслу проектировщиков, получила возможность нового экстенсивного развития в основном за частный счет (даже метрополитен в Новой Москве предполагается строить по концессионным схемам с компаниями из Китая), что освобождало ресурсы города для интенсивного развития транспортной сети внутри города.
Второй проект, реализуемый Сергеем Собяниным, менее виден горожанам, но важен: это реформа городских финансов.
Город за два года отказался от финансирования дефицита бюджета через займы и даже сократил регионально-муниципальный долг.
Кроме того, Москва способствовала передаче в госсектор кэптивного частного московского банковско-страхового холдинга, «Банка Москвы» — работа с ним и в целом плодотворные интриги во взаимоотношениях с банковскими структурами с 1992 года были фирменным знаком правительства Лужкова. Сергей Собянин это попросту прекратил: бюджет Москвы при нем стал существенно более простым. Во многом это был вынужденный шаг: накануне отставки Юрия Лужкова, в 2010–2011 годы, в рамках предварительной подготовки к будущему первому шагу пенсионной реформы, федеральная власть ликвидировала подсистему пенсионной системы, в рамках которой московское правительство уже от своего имени выплачивало пенсионерам города т. н. «лужковские надбавки». Лужков довольно активно сопротивлялся (хорошим индикатором его обеспокоенности можно считать вновь возросший личный интерес мэра к вопросам макроэкономики: знания мэра в этой сфере были фантастически малы, а стремление к объяснению обычных экономических процессов элементами теории заговора — всеобъемлющим: во всяком случае, таково личное впечатление автора от встреч с Юрием Лужковым в 2010–2011 годы), но возможности Москвы по новому наращиванию соцобязательств были ограничены. В свою очередь, Сергею Собянину московский бюджет был передан с наросшими соцобязательствами и взятыми под эти выплаты долгами в размере порядка 300 миллиардов рублей. Собственно, новый мэр имел простой выбор — медленное и спокойное погашение долга без существенных реформ в этом секторе или перестройка городских финансов в быстром темпе с невозможностью возвращения к активной популистской политике в сфере соцобязательств.
Этот выбор, который с 2001 года федеральное правительство делает довольно неуверенно и с постоянными отступлениями, Сергей Собянин сделали безошибочно и сразу — в пользу второго варианта. Общественное мнение поменялось мгновенно: Москва спустя три года после прихода к власти нового градоначальника уже совершенно не воспринимается населением как отдельное от России «социальное государство» с назойливой продажей на каждом углу городской версии патернализма. Отмечу лишь, что, возможно, это в целом довольно скромное достижение в будущем окажется наибольшим вкладом московской мэрии в социально-экономическую политику РФ. Отказ от московской демонстрации патернализма в сфере соцобеспечения, возможно, был тем фактором, который умерил эту же риторику (и частично — исполнение ее обещаний расходами федерального бюджета) на уровне центральной власти. Дело даже не в абсолютных суммах: социальная поддержка перестала быть абсолютным и всепоглощающим приоритетом правительства города — что позволяет хотя бы в теории тратить средства городского бюджета в значимых объемах на какие-то другие цели.
Программа реконструкции публичной инфраструктуры, общественных пространств в широком смысле этого слова, ассоциируемая с бывшим менеджером из окружения бизнесмена Романа Абрамовича Сергеем Капковым, была, видимо, первым серьезным бенефициаром этого решения. Капков почти сразу взялся за Центральный парк культуры и отдыха имени Горького, который в 1930–1950 годах, когда Москва еще вполне сохраняла признаки классического города, наряду с Сокольниками и Воробьевыми-Ленинскими горами был центром городской рекреации, к 1970-м стал, в основном, точкой притяжения для советского внутреннего туризма в очень небогатом на туристические объекты мегаполисе, а в 1990-е и тем более 2000-е оказался своеобразным белым пятном на городской карте (в отличие от находившейся в федеральной собственности, но фактически вне федерального влияния ВДНХ, превратившейся в те же годы в торговую площадку для мелкого кустарного бизнеса — Лужков пытался проникнуть на территорию с верными пасечниками, но мед на этот раз не помог).
Итоги года работы Капкова поражали воображение.
Нет, дело не в единственном парке на одной шестой части суши, который удалось оперативно превратить в более или менее стандартную, хотя и сверхкрупную по меркам ЕС, европейскую рекреационную площадку. Дело в самостоятельном интеллектуальном движении, которое впервые — не ошибиться бы в дате, с 1918 года? — порождено сознательными действиями московского правительства. Это движение многогранно, и молодежная мода, «хипстеры» (оставим споры о том, что это такое) — симптом важный для него, но не ключевой. Открывшиеся перспективы буквально ослепили город, и «урбанистика» (в рамках расцвета которой как процесса, а не как дисциплины, собственно, и существует институт «Стрелка», попросивший автора кратко изложить свои взгляды на историю развития московской экономики) стала конкурировать в умах с чисто политическими идеологиями, причем успешно конкурировать. Фигура гуру-урбаниста стала столь же востребована в публичном поле, как фигура индуса-мыслителя с международной репутацией, городское развитие в несуществующем и недоумевающем городе превратилось в непременную тему для любой околополитической дискуссии наряду с ролью православия в культуре России, идеями демократии и свободы, шовинизмом и национализмом. Алексей Навальный, появившийся на общероссийской политической сцене в его нынешний рост чуть позже Сергея Собянина (поздней осенью 2012 года), при сильнейшем федеральном давлении в 2013 году успешно конкурировал с Собяниным на выборах мэра именно с гибридной демократическо-урбанистической поддержкой — и его 27,24% голосов во многом обеспечены были именно голосами увлеченных «урбанистической» составляющей программы, голосами молодежи.
Между тем 51% голосов Собянина на тех же выборах также был собран не без участия этой «урбанистической» составляющей. Более того, ряд предложений автора этих строк, принимавшего участие в создании программы Навального на этих выборах, команда Сергея Собянина в 2014 году была вынуждена негласно импортировать — и это были именно «урбанистические» по форме, но чисто политические инициативы.
Так, идея создания невоенизированной муниципальной службы, регулирующей дорожное движение, к 2014 году превратилась в проект Собянина по передаче полномочий в области дорожного движения в Москве на городской уровень и материализовалась в программе платных городских парковок.
Автомобили с «неполицейскими» логотипами «ЦОДД» (Центр организации дорожного движения) уже привычны, часть из них оснащается мигалками, законопроект о московском неполицейском ГИБДД готовится — между тем имелось и, видимо, имеется в виду нечто совершенно «неурбанистическое» по смыслу и полностью совпадающее с идеей автора: муниципализация и демилитаризация дорожной полиции; парковки — для этого процесса лишь субстрат.
К 2014 году первая мода на урбанистику несколько спала, но можно быть уверенным: тема «Москва — прежде всего город» уже является фактом российской политики. «Третьей силой» в противостоянии между социал-демократической и классической правой идеями могла бы стать в России «зеленая» тема, в этой роли до сих пор пытаются выступать неокоммунистические силы и российский интегральный национализм — однако «урбанизм» (разумеется, без этого слова на знамени, а, скорее, под флагом прогрессистского условно проевропейского движения) пока выглядит наиболее убедительной перспективой для вхождения в открытые политические процессы, если такие процессы (право слово, не имеются в виду процессы в судебном смысле, хотя и это возможно) когда-либо в России откроются. Но будет ли Сергей Собянин, один из вольных или невольных создателей тренда, представителем этого течения?
Во всяком случае, соблазн велик, тем более что в «урбанистической» повестке до 90% происходившего в Москве в последние два года банально остается в тени — от ЖКХ до изменений в самом строительном секторе. К ней же примыкает и программа развития инновационного сектора Москвы, созданная в свое время уже покинувшим мэрию Алексеем Комиссаровым. Это, пожалуй, одна из наиболее обещающих программ Москвы, которая практически не рекламируется — между тем в Москве в этой сфере достигнуты много более значительные успехи в сравнении, например, с Татарстаном, Калужской областью или Ульяновском, просто в силу того, что в Москве сложилось естественным путем подавляющее большинство условий для увеличения инновационности местного бизнеса — кроме разве что безработицы, которая в Москве показательно ниже, чем в любом другом городе России за исключением Санкт-Петербурга (что тоже показательно).
К теме безработицы и социальной политики еще придется вернуться, а третий проект, который невозможно не выделить в действиях Москвы в 2012–2015 годы, — это уход от крайне архаичного понимания городской властью понятия экономики. Предшественник Сергея Собянина в этом вопросе не отличался от любого советского партийно-хозяйственного деятеля: марксистско-ленинская матрица в голове, доработанная напильником хрущевско-брежневского дискурса, не позволяла обозначать этим термином что-либо, кроме крупных промышленных предприятий. Разумеется, не все так просто и в описании советских реалий — однако, так или иначе, при Юрии Лужкове гибель московской тяжелой и средней промышленности воспринимали как апокалиптическую картину, впрочем, вполне привычную для сознания советских людей, причастных к госуправлению после 1960-х.
Мир катится к упадку и гибели, и Москва, порт пяти морей и крупный индустриальный центр, в которой закрывают трансформаторные, кабельные и рыбоконсервные комбинаты, также все ближе к Армагеддону.
Все, что, в понимании правительства Москвы, оно могло сделать для слабого сопротивления этому естественному процессу, оно делало: производило изделия из пластических масс на Московском НПЗ (знаменитые синие тазики, с которых начинался многомиллиардный бизнес Елены Батуриной, имевшей, кстати, весьма далекие от супружеских взгляды на экономическую политику), отчаянно поддерживало панельное домостроение, организовывало лубочные закусочные в русском стиле, проводило фестивали пива — и меда, разумеется, меда в первую очередь. В известном смысле сборка уродливых и сказочно неконкурентоспособных автомобилей «Бычок» на Заводе им. Лихачева, патенты на кулебяки в «Русском бистро», поддержка Севастополя и Абхазии — все это могло считаться личным противостоянием мэра Москвы неизбежному наступлению капиталистического Молоха, в царстве которого Москве нет места.
То, что в этом отношении изменил в Москве Сергей Собянин, совершенно нематериально — однако потому и важно. Мне неизвестно, в силу каких причин в сознании нового градоначальника нет и, вероятно, никогда не было этих тяжелопромышленных и градосозидающих паттернов, которые и описаны термином «крепкий хозяйственник», — у Собянина немало и даже много недостатков, но вот в этом его обвинить невозможно. Переход в постиндустриальную эпоху мог состояться только одним способом — перестать, наконец, цепляться за край бассейна: так не плывут. При Собянине Москва сразу отказалась от попыток сохранять долю промпроизводства в ВВП на сколь-нибудь значимом уровне. В результате, кстати, эта доля немедленно зафиксировалась (падающие объемы таких бессмысленных ныне гигантов, как Тушинский механический завод, заместились менее крупными и более специализированными производствами). Вкупе с отказом от предшествующей политики непрерывного наращивания объемов жилого строительства это дало еще один неожиданный эффект: заметно упало число криминальных конфликтов этнической окрашенности. Надо было только оставить без поддержки бизнес, привлекающий в Москву иногороднюю и иностранную рабочую силу, чтобы в 2014 году в сравнении с 2012 годом риторика «Долой черных!» едва ли не вдвое снизила популярность.
И, наконец, четвертый проект Сергея Собянина, хотя он и тесно связан с тремя предыдущими, сейчас выглядит совершенно смехотворно — хотя сам он с полными основаниями оценивает реформы в здравоохранении в Москве в последний год как крупнейшую реформу в европейском социальном секторе за последнее пятилетие. Это — самая свежая и самая незавершенная реформа, и говорить о перспективах совмещения в Москве частного и государственного секторов здравоохранения, о разработке новой финансовой модели в медицине, о социальных эффектах происходящего пока очень сложно. Мы можем судить о происходящем только по косвенным следствиям — например, по внезапному буму, который переживают в Москве со второй половины 2013 года разнообразные группы «здорового образа жизни» и тому подобные затеи. В этой сфере, видимо, команда Собянина должна делить заслуги с федеральной властью, которая сейчас осуществляет в федеральном масштабе существенно менее обоснованную, много более противоречивую и малоэффективную, но от этого не менее масштабную реформу здравоохранения. Есть ли под московскими амбициями стать одним из мировых медицинских центров реальные основания — крайне сложный вопрос с множеством неочевидных входящих, однако точка приложения сил избрана, видимо, верно: это актуально для Москвы, поскольку может стать одним из факторов, вновь собирающих город — сейчас, повторим в который раз, не являющийся городом.
Во многом команде Сергея Собянина банально повезло. Даже финансовые сложности РФ после аннексии Крыма отчасти играют на руку городу: на деле связанность Собянина с федеральными властями не так сильна, а Москва с ее резко опережающим общероссийский уровнем социально-экономического развития теперь еще привлекательнее для инвестиций сравнительно со всем остальным, что есть в стране.
В сущности, при Собянине в силу ряда обстоятельств Москва оказалась в исключительном положении: ресурсы ее развития весьма обширны, тогда как экономика РФ к 2015 году находится в явном тупике.
Российская оппозиция сегодня склонна списывать в архив Москву как политического игрока — возможно, на это есть основания, но выход из нынешнего безвременья никем не просчитан. Если он есть, Москва, безусловно, будет его частью, а нынешняя управляющая команда Москвы — возможно, будет его участником, и еще неизвестно, какую игру она будет играть, если игра начнется.
Впрочем, оставим эти мечты: здесь мы ничего знать не можем. Вернемся в московское сегодня. Итак, транспорт плюс парки плюс постиндустриальное развитие плюс здоровая социальная сфера, положенные на фундамент не слишком зарегулированной, в том числе налогами, экономики, — неужели этого достаточно, чтобы город начал возрождение? Нет. И Собянин, со всеми его преимуществами, еще может оказаться более или менее типичным представителем все того же правящего слоя, показавшего в предыдущие пару десятилетий не слишком выдающиеся (хотя и преуменьшаемые обычно) успехи в деле демонтажа советской экономической и социальной машины. Но и временно приостановленные шаманские пляски урбанистов на московских площадях безысходности и в парках невозможности Москву не спасут. Сейчас Москва — это город, предпочитающий статус-кво любому решению и не видящий никаких иных перспектив кроме дальнейших экспериментов с осторожным применением плебсодемократии. Не дадим снести эти воротца! Дайте нам немедля живой воды в кране! Ответьте письменно, почему автобус номер шестьсот пятнадцать не везет нас туда, где от нас все отстанут! — вряд ли таким способом может возродиться Большая жизнь.
Конечно, сейчас на чудо воскрешения Москвы надеяться чуть больше оснований, чем десять лет назад. Но, надеясь, мы не имеем права рассчитывать — пессимизм в завершении этого текста вызван (возможно, избыточно жестким) анализом вероятностей. А желали бы мы для Москвы иной судьбы — хотя бы уж потому, что этот город был одним из самых удивительных и интересных событий в мировой истории, и за одно это мы остаемся ему благодарны, говоря: «Мы жили в той самой Москве».
9.
О своем определении города мне приходится говорить только теперь, а не в начале. Это потому, что я надеюсь склонить читателей к этому определению как естественно вытекающему из всех предшествующих соображений. Я воспринимаю город как конструкцию, по смыслу близкую к языковой, но несколько проще и приземленнее самого высокого, на что способен человек, — речи, творческого использования языка. Город в этом качестве порождается специфическим взаимодействием людей, проживавших и проживающих в нем, — во многом город есть развитие идей республики, общего дела и неродовой солидарности: солидарности по убеждениям, солидарности разума. Город есть крепость и защита от сил, противостоящих ему: архитектура, городские обычаи, маршруты и вообще отличия от других городов — все это добровольно принимается как обязательство перед городом и вместе с тем его покровительство. Наконец, город как язык есть вызов единственному вечному, с чем мы имеем дело, — течению времени.
Не слишком ли высокий, скажете вы, штиль для приземленных материй, о которых мы только что говорили? Ведь в этой истории с географией история на порядок менее важна, чем география: Юрий Долгорукий наверняка основывал сей град именно тут, на семи никому не нужных холмах посреди самых посредственных болот, ровно потому, что на них никто больше толком и не претендовал, кроме какого-то крайне сомнительного «боярина Кучки» с его деревней где-то там, в лопухах и комарах. То, что никому не было нужно, сделалось затем гигантской агломерацией — Москва всегда была городом вопреки, а не городом благодаря: никогда такого не случалось, чтобы хоть в чем-то Москва не пребывала в упадке и повреждении. Что ей советская власть, что ей градоначальники — четвертому не бывать!
Хорошо бы, если бы так. Но будем объективны: уже родилось третье поколение москвичей, для которых город как добровольно принятая и свободно наследуемая система творческих связей между людьми и местом их совместного проживания, обеспеченная общей городской собственностью, — это что угодно, но не Москва. С одной стороны, главной жертвой города, построенного по классической европейской системе концентрических кругов, уже давно стал центр Москвы, его сердце. Я вижу сейчас экономическую невозможность новой колонизации исторического центра Москвы — вероятнее всего, его в скором будущем ждет судьба старых арабских городов в XX веке, судьба заселенной случайными людьми и деклассированными элементами мдины, которую вы можете увидеть, например, в ливийском Триполи. Во всяком случае, представить себе экономическую, а тем более социальную силу, которая сумела бы присвоить то, что осталось от исторического центра Москвы, сделать эту историю своей историю, я не в состоянии.
Новая московская элита, кем бы она ни стала в будущем, может ценить историю Москвы и даже пытаться жить модерновыми особняками да архивными палатами, утешаться словами «Ленивка, Остоженка, Покровка».
Но по сути разрушения 1980 года в Москве, а ранее — ликвидация городских островов в Зарядье, на Собачьей площадке, да и на окраинах Москвы в 1950–1960 годах, невосполнимы: уже негде и некому воссоздать исторически достоверный, руководствующийся специфической логикой места образ жизни и мысли жителя Москвы.
Но, казалось бы, что нам центр Москвы — ведь в его руинах обитает менее миллиона жителей города, что для агломерации Москвы составляет сейчас даже не 10%. Проблема в том, что оставшиеся миллионы — это или классические города-спутники, или предместья, или спальные районы, или загородные деревни. У них есть отдельная, пусть и неполноценная пока, но самость: легенды и мифы о свирепых гопниках Южного Бутово, об астральных мистиках Гольяново, о новых киниках Химок, о языческих капищах Чертаново, о новоявленных святых Бабушкинской и о содоме и гоморре Рязанского проспекта — возможны, но в этом нет Москвы как единства. Все это легко могло бы случиться в любой точке России, объединяющий элемент неочевиден. Мало того, в круг этих явлений легко включаются и щелковские кикиморы, и балашихинские бездонные колодцы, и долгопрудненские цифровые отшельники — Подмосковье в XX веке наступало на Москву, Москва наступала на Подмосковье, круг становился двумя концентрическими кольцами, сближающими свои границы, — и не было центростремительной силы, а была лишь центробежная. Печальная история: Москва, которую всегда дразнили «большой деревней», самый русский город России, в XXI веке обречена стать федерацией ничем друг другу не обязанных крупных деревень: почти то же, с чего все начиналось в XII веке.
Но связующий центр нужен федеральной власти — возможно, город будет удерживаться и поддерживаться именно ею, как это уже было в 1920-х годах? Сомнительно именно в силу того, что Москва, утратив при СССР политическое значение как единый организм, одновременно утратила и политическую необходимость для России. В сущности, смена власти в Москве в 2012 году и предъявила этот для кого-то печальный, а для кого-то нейтральный факт: Москва как отдельное политическое в широком смысле явление перестала существовать, Москва остается лишь тем, что может уйти отсюда и наверняка в силу массы московских проблем уйдет отсюда по мере дальнейшего прогресса: это финансовый центр, это транспорный хаб, это место расположения правительственных зданий и средоточие административной культуры. Изменения в финансовой сфере — это вопрос пяти-десяти лет, транспорта — десяти-пятнадцати, власть даже в самой своей форме вполне может измениться в этот же срок.
Города в европейском смысле, не сильно, кстати, отличающиеся и от городов других цивилизаций, как раз и характерны были совершенно неоценимой способностью игнорировать извороты истории и пребывать за счет своей природы, противостоящей времени, вне всякого временного потока. В этом смысле Москва уже не город, и, возможно, как и судьба Лондона и, что менее очевидно и требует более сильной аргументации, других гигантских мегаполисов мира, вся эта история — начало новой и пока загадочной деурбанизации, которая последует за урбанизацией XIX-XX веков, набросок движения всей человеческой цивилизации к новым, пока невиданным типу поселения, виду солидарности и способу бытования в пространстве.
Возможно, в этом конце заложено важное: Москва станет всем, и все будет Москва.