12.11.2014

Станислав Львовский Happy Mauerfall

Колонка у нас, как вы помните, про Москву, но так бывает, что вмешается какая-нибудь памятная дата, — и тут уж не до последовательности изложения. Вот и здесь: речь, конечно, о только что прошедшем двадцатипятилетнем юбилее падения Берлинской Стены. С другой стороны, два предыдущих текста были о городе и о границах, — так почему бы не быть и третьему?

Непосредственным поводом для него послужило видео юбилейной инсталляции «Lichtgrenze»[1], которой Берлин отметил четверть века, прошедшие с 9 ноября 1989 года, когда благодаря ошибке члена Политбюро СЕПГ Гюнтера Шабовски Стены не стало.

В тот день на пресс-конференции Шабовски рассказывал о новых правилах выезда из ГДР, а на вопрос корреспондента о том, когда они вступают в силу, вдруг сказал: «Немедленно», — после чего жители Восточного Берлина устремились сначала к пропускным пунктам, где их встретили пограничники, которые знать ничего не знали, но, столкнувшись с заведомо превосходящей их силой, открыли в конце концов границу и не стали препятствовать «берлинцам с зубилами и молотками <...>, празднующим падение наиболее наглядного символа железного занавеса». В кавычках — неуклюжая (что извинительно в виду волнующих обстоятельств) цитата из Джорджа Буша-старшего: железный занавес и сам по себе символ, а символ символа — тут, воля ваша, что-то не то. Не будем придираться: Стена была наиболее заметным, по крайней мере для Запада, воплощением железного занавеса. В публичном дискурсе она продолжает играть эту роль, впрочем, трансформирующуюся по мере того, как момент, знаменовавший собой, как казалось тогда многим, объединение мира в одно целое, все дальше отплывает от нас по реке времени. Ну или мы от него.

Выясняется, что нет, мир не стал одним целым, история не завершилась, а холодная война была всего лишь одним из ее эпизодов — хотя, кто спорит, более чем ярким. 

Примеры стен, выросших в разных местах земного шара ввиду разных обстоятельств, у всех на слуху, — по крайней мере два из них бесконечно поминаются и политиками, и специалистами по border studies, и гражданскими активистами: это Израильский разделительный барьер, отделяющий собственно Израиль от территорий Западного берега Иордана, и Пограничная стена между Мексикой и США, призванная остановить приток мигрантов с Юга на Север. Менее известны похожие ограждения, возведенные Индией в Кашмире на границе с Пакистаном, а Пакистаном, в свою очередь, на афганско-пакистанской границе, разделительные сооружения на границе Марокко с почти непризнанной Сахарской Арабской Демократической Республикой, — и еще с десяток похожих.

Для такой избирательности есть очевидные причины. Во-первых, все стены, кроме поименованных в начале, находятся, в общем, на глубокой периферии. Так в 145 году н.э. вал Антонина не вызывал, надо полагать, особых вопросов, да и сейчас не является такой уж популярной темой научных исследований — но, скорее всего, привлекал бы гораздо больше внимания современников и историков, находись он, к примеру, между Римом и Неаполем (я знаю, что это очень приблизительная аналогия). Во-вторых, ни одна разделительная стена, кроме Берлинской, не проходила по центру европейской столицы.

Однако уникальность Берлинской Стены — и уникальность того, что произошло 25 лет назад, — этим далеко не ограничивается. Точно так же, как и любая другая граница, Стена была не только местом разъединения, но и местом встречи. Этот факт очевидным образом предстает нам хотя бы на этой фотографии 1961 года.


Берлинская Стена, 1961. Фото: Keystone/Getty Images.

Как правило, мы мыслим изображения подобного рода как нарратив о разлуке, что, несомненно, верно, — но это еще не все. Алексей Юрчак в своей недавно вышедшей наконец по-русски книге «Это было навсегда, пока не кончилось» пишет о воображаемом Западе, существовавшем «одновременно внутри и за пределами советской системы в отношениях вненаходимости к ней». Метафорой такого пространства Юрчак, в частности, видит Зону из «Пикника на обочине» А. и Б. Стругацких и пишет об этом так: «Зона Стругацких является изображением <...> воображаемого пространства, которое не имело конкретного местоположения и не было отгорожено от «нормальной» советской реальности, а, напротив, являлось ее неотъемлемой частью. Зона была как бы дополнительным измерением всего «нормального» советского пространства. Это воображаемое пространство имело парадоксальный статус — находясь повсюду, оно не проявлялось как некий изолированный объект, поскольку само по cебе, в изоляции от советской реальности, существовать не могло».

Кажется, Западный Берлин, отделенный от Восточного Стеной, был — хотя бы в некоторой степени — буквальным пространственным отражением той культурной конструкции, которую Юрчак называет, пользуясь термином Бахтина, пространством «вненаходимости». При том, что Западный Берлин был физически отгорожен от Восточного Стеной, последняя являлась постоянно находящимся перед глазами доказательством его существования — и одновременно обеспечивала его недоступность. Ситуация эта, кажется, усугублялась прозрачностью границы для информации — люди по обе стороны Стены могли смотреть телевидение и слушать радио «с той стороны».


***

Ребенком я отдыхал с родителями в Прибалтике, — и слушал там вместе с отцом «Свободу» и BBC — кажется, и что-то еще, я уже не помню. В Москве к тому времени это было уже довольно сложно, а в Латвии глушилки работали плохо. Собственно, этот то наплывавший, то удалявшийся вой временами вообще на пятнадцать-двадцать минут исчезал из эфира, прекрасная, считай, слышимость, — хотя коротковолновое радио все равно далеко не FM, физика не позволяет. Много лет спустя я рассказывал об этом эпизоде своей американской подруге, которая спросила меня: «А как вообще это было? Должно же быть ужасное ощущение?» Я на некоторое время задумался, — потому что ну как рассказать об этом человеку, вообще не имеющему такого опыта — или даже хоть сколько-нибудь похожего? В стихотворении американской поэтессы Дайаны Тил ее отец, эмигрант из послевоенной Германии, говорит, разглядывая вместе с детьми старую карту:

Здесь где-то был дом, а здесь — наверное, ферма.
Тонкая красная линия — это дорога, по которой я ходил в город.
В последний раз — кажется, попрощаться
с Tante Гретой перед отъездом в Прагу,
на учебу. Она мне всегда говорила, Verfahr
dich nicht[2]
. Ребенком ты даже подумать не можешь 

о том, что не вернешься домой, — представьте, что вы
пересекли границу штата, выехали во Флориду,
а потом, возвращаясь однажды из летнего лагеря,
видите знак: Стоп. Дальше дороги нет.

Никакой такой аналогии мне в голову не пришло, поэтому я сказал ей, что нет, для ребенка это было не ужасное ощущение, — скорее, я чувствовал, что где-то, пусть и за пределами моей реальности, существует какой-то другой мир, большой, непохожий на здешний. И радио приводило его за руку прямо ко мне, пусть невидимым и только отчасти.

Я не знаю, сколько моих ровесников или людей постарше разделяет со мной это ощущение, — судя по текстуальным свидетельствам, не так уж и мало. Интересно, впрочем, другое. Несколько лет назад, оказавшись в Берлине, я беседовал с одной из сотрудниц проекта Zukunft и, узнав, что она родилась и выросла в Западном Берлине, задал ей вопрос о девятом ноября, — не успев сформулировать что-нибудь внятное, тот же самый, что задала мне когда-то моя американская подруга: «Как это было?». Она ненадолго задумалась, а потом сказала буквально следующее: «10 ноября у меня был день рождения. И когда я проснулась утром, оказалось, что этот огромный мир, который меня окружал, и который всегда был где-то там, куда всегда было нельзя, — что он у меня на пороге, что дверь открыта. Это был лучший день рождения в моей жизни».


***

Берлинская Стена отличалась ото всех остальных еще одним важным свойством. Она стала местом, физически, зримо разделявшим воображаемое и реальное, повседневность и «баснословное». Разумеется, миры холодной войны не были такими уж непроницаемыми; разумеется, и в реальном пространстве они соприкасались не в одном месте; однако нигде эта граница не проходила по густонаселенной урбанизованной территории, по одной из европейских (и мировых) столиц. Нигде больше граница с воображаемым не была так интегрирована в повседневное, чтобы ее можно было видеть и ощущать каждый день. А значит, — так, чтобы о ее существовании можно было «не думать».

Многие ли из нас думают о пространственных структурах, внутри которых мы живем каждый день? О том, почему вон в том доме арка непривычно высокая, до третьего этажа, — а вон тот вообще построен так, что у него ровно в половине квартир никогда не бывает солнца, а в другой половине солнце целый день? 

Собственно, знаменитые граффити с Западной стороны и были в каком-то смысле попыткой вырвать Стену из повседневности, частью которой она стала. 

Попытка удалась — но, конечно, только отчасти.

Перестав существовать в качестве физического объекта, Стена осталась на картах — ментальных и обычных, — несмотря на то, что человек все-таки довольно далеко ушел по эволюционной лестнице от оленей, которые, как недавно выяснилось, до сих пор не решаются пересекать бывшую границу между Чехословакией и Западной Германией. Города заращивают переломы и разрывы довольно быстро, хотя в Берлине это и происходит медленнее, чем могло бы: экономика города находится не в лучшем положении, несмотря на все усилия моей собеседницы из Zukunft'а и ее коллег.

И «Lichtgrenze», с которой мы начали, производит такое сильное впечатление не только благодаря визуальному решению и масштабу. Она демонстрирует, что прошлое по-прежнему здесь, — вот оно, проступает из темноты: «Днем город ваш, а ночью — наш». На самом деле светящиеся воздушные шарики напоминают нам о том, что любое немыслимое и кажущееся невозможным, — а Стена, конечно, казалась невозможной жителям города даже и в 1961-м, — так вот, оно довольно быстро оказывается частью повседневности, исчезает из поля зрения. А то, что было привычным, — будь то Западная или Восточная часть города, — оказывается невозможным. И остается им до 9 ноября 1989 года.


***

Впервые я попал в Mauermuseum, в Дом у Чекпойнт Чарли, несколько лет назад. К этому времени я уже довольно хорошо представлял себе, что мне предстоит там увидеть, — и никаких открытий, в общем, не ожидал: «Трабант», самодельная подводная лодка (это все равно сильное впечатление), воздушный шар, специальная часть экспозиции, посвященная Валленбергу, — и, да, сувенирные кусочки бетона, и футболки, и «стоило ли сносить Дворец Республики», это все. Какие тут неожиданности?

Но так или иначе я провел там не то три, не то три с половиной часа, — а на выходе сразу присел куда-то, куда пришлось, только что не на землю. Потому что история в этом музее рассказана на четырех языках, один из которых — русский. Хороший, без ошибок, русский — но невозможный, несуществующий. 

На известном нам русском эта история не рассказана — и я не уверен, что может быть рассказана. 

А та, что рассказана, иначе звучит. Нет, даже не так. Не в звучании дело. Просто это другая история, совсем, вообще. Не о том.

Это наивно звучит, глупо. Я знаю.


***

Людей, двадцать восемь лет, с 1961-го по 1989-й, требовавших l’impossible, то есть демонтажа Стены и объединения Германии, тот довольно холодный ноябрьский день превратил в réalistes, все по писаному. Под мостовой в каком-то смысле действительно оказался пляж, — даром что на месте СССР, который именно в этот день, как я полагаю, издох окончательно, обнаружилось через четверть века нечто, не внушающее ни малейших симпатий, нижé надежд. И мир не превратился в одно целое. И история как была, так и осталась гегелевской скотобойней. И будущее, в котором мы оказались, выглядит довольно пугающим. Но 9 ноября, день, когда не стало Стены — все равно праздник.

Потому что больше никто не будет умирать на этом месте, как умирал восемнадцатилетний Петер Фехтер на исходе лета 1962 года, — час истекая кровью на нейтральной полосе (пограничники ГДР забрали тело, только убедившись, что Фехтер мертв). Ни в кого больше не будут стрелять, как в Вилли Блока, убитого при попытке побега возле Штаакена в начале января 1966-го. Он запутался в колючей проволоке и не мог выполнить приказ восточногерманских пограничников вернуться назад на территорию ГДР. Те выпустили по нему 72 пули, а затем увезли тело, вырезав его из колючей проволоки. Никому больше не придется умирать на той же нейтральной полосе, как Сильвио Прокшу, каменщику двадцати одного года от роду — в Рождество, 25 декабря 1983 года. И никому больше не дадут «Бронзовую медаль Пограничной службы», — именно такой наградили потом его убийцу. И никто уже никогда не получит премию в двести восточногерманских (и вообще каких-нибудь) марок — как те двое пограничников, которые застрелили 1 декабря 1984 года двадцатилетнего плотника Хорста-Михаэля Шмидта (медаль им тоже дали, но другую, «За отличную службу»).

Всего этого больше не будет. И таких стен, как Berliner Mauer, — тоже больше не будет. Они исчезли в центральных областях глобального мира, они исчезнут и на периферии. За это придется заплатить свою цену. Какой она будет, мы не знаем, — а если бы знали, то, возможно, сочли бы ее чересчур высокой. Или нет, не сочли бы. Увидим. Но Стены больше нет. И «социалистического лагеря» тоже нет. Даже СССР — и того нет. Там, откуда одних отправляли в лагеря смерти, а других — много позже — оставляли часами истекать кровью на мостовых, — там теперь эти шарики, белые, рассеивающие ноябрьскую темноту. Есть что праздновать, честное слово.

Happy Mauerfall.


***

Кто-нибудь, — завтра или послезавтра, не знаю, — но придумает, как сказать это по-русски.

 
Ангелы Дамиан и Кассиэль направляются к Берлинской стене. 1987