22.08.2014

Дмитрий Бутрин К новой лжи

1.

Вероятно, самое необычное, что происходит с обществом в России в последние месяцы, — это тонкое и почти неуловимое изменение общественного статуса лжи. Дискуссии на эти темы чрезвычайно сложны, — если не сказать невозможны — и в обычной ситуации. Как и все темы на стыке психологии и социологии, они требуют чрезвычайно жестких, на грани исполнимого, рамок для обсуждения не только от автора, но и от читателей. Тема, при всей ее банальности, крайне эмоциональна и связана с десятком ценностных областей общественного сознания, преимущественно религиозно-этических. По свидетельству Александра Поупа, в этих областях, «куда страшатся вторгаться даже ангелы», свободно чувствуют себя только глупцы. Нужна определенная дисциплинированность для того, чтобы не присоединиться к этому дружному коллективу, — и не потому, что быть глупым стыдно (это может звучать печально, но людей, умнее которых найти сложно, исчезающе мало — и это касается даже очень умных людей), а потому, что неаккуратное обсуждение заявленной темы, в отличие от многих других, имеет ценность отрицательную: неизбежное раздражение может быть оправдано только ощутимой пользой от обсуждения. Это единственное оправдание, которое я для себя вижу, приступив к этому в высшей степени неувлекательному описанию.

Статус лжи в обществе, в моем понимании — важный и нередко несущий элемент конструкции важных общественных институтов.

Меняется статус, что принято считать неважным, — через некоторое время неожиданно меняются и сами институты, к таким изменениям необходимо быть готовым. Тем более, что формально клеветнические измышления в адрес целого общества (в вопросах общественной морали в России традиционно сосуществуют крайнее ханжество и его противоположность — интеллектуальная распущенность, необоснованная генерализация выводов, кликушество, так что ничем, кроме кощунства, с позиции этих двух лагерей мы заниматься, обсуждая статус лжи в обществе, все равно не в состоянии) генерировать довольно несложно. Необходимо лишь отказаться от моральных суждений: ложь имеет свой статус в любом обществе, ее терпят и принимают везде, и фундаментально вопрос свободы так или иначе сводится к свободе лжи и следования неправде, что бы это не значило. Такие высоты полета, как ответы на вопрос «что есть истина?», оставим людям более достойным: говоря о статусе лжи, мы будем обсуждать общее фактическое отношение большинства сообществ к публичной трансляции информации, в неверности которой субъективно убежден сам сообщающий. Цель лжеца — дезинформировать собеседника ради собственных задач, большинство из которых обществом одобряются или к которым, взятым отдельно от средств достижения, оно относится индифферентно (сложно представить себе общество, которое одобряло бы ложь ради дел, объявленых аморальными, такие оксюмороны терпит язык, но не его носители); мы предполагаем, что ложь более или менее распространена в любых обществах, различается лишь ее оценка и способы, которыми общество реализует по отношению к ней принцип толерантности. Еще один случай: общество, сознательно преследующее любую субъективную ложь (вопрос об объективной лжи также спокойно оставим в стороне — это те ворота, через которые просто следует пройти, не изменив своему пониманию вопроса), также вне обсуждения. Вопрос о диктатуре истины, о тоталитаризме честности, о новом человеке и вообще о vita nuova — не для нас. Наконец, простая ловушка, в которую попадут немногие: статус лжи в обществе — не вопрос морали (общественной) или этики (личной). Нет причин считать, что одно общество «более лживо», а иное «менее», что есть «лживые» и «честные» народы, сообщества и государства. К этому мнению легко можно вернуться по завершении дискуссии, в той части раздела «выводы», которая как минимум меня не интересует; предложений в этой части у меня нет, свои выводы я оставлю при себе, даже если они сформируются. Всякое сообщество, объединенное коллективно разделяемой моралью, считает свою квалификацию лжи, свой способ отношения с ложью верными и единственно возможными, стремясь распространить их за свои пределы. Отличие индивидуума от сообщества здесь — то, что индивидуально это устроено неизмеримо сложнее, объемнее, всякое сообщество, слава Богу, является редукцией индивидуальности; иной мир был бы адом на земле, мечтой маньяка, исполнением чаяний всех тех сил, что в авраамических религиях именуется дьявольским воинством. И этих сфер мы тоже избежим, попытавшись быть проще и приземленнее.

Таким образом, мое предположение звучит так: в России в последние месяцы наблюдается одна из самых величественных за последние десятилетия попыток легализации статуса публичной лжи (в данном выше определении), если эта ложь может продемонстрировать за собой сколь-нибудь массовую общественную поддержку.

Мало того, по моему предположению, именно эта связь лжи и общественной поддержки и считается теперь по определению сутью политического механизма. 

Верно и обратное: во многом смысл образования общественных групп видится в возможности использования лжи ради достижения собственных высоких целей. Легализованная ложь в этой конструкции выглядит как необходимый (хотя и совершенно недостаточный сам по себе) инструмент для достижения любой значимой общественной цели и вообще для движения прогресса.

2.

Этот процесс можно было бы и не описывать сам по себе, обозначив его как усиление позиций морального релятивизма в обществе. Действительно, распространение принципиального неприятия щепетильности, морально-этических суждений, обструкция любой попытки морализаторства и прагматизм (понимаемый как абстрагирование от неэффективного точного следования принципам, от наличия догм, от принципиальности ради движения к высокоморальной цели) как высшая степень совершенства общественного деятеля отмечаются в российском обществе с 1970-х годов как основной тренд: в народной мифологии еще фигура председателя совмина Алексея Косыгина формировалась в этих рамках, блеклые и маловразумительные «косыгинские реформы» 1970-х виделись средним поколениям в 1990-х туманным «несостоявшимся раем» социализма. Дело не в этом: в текущей реальности, и это отличает ее от 1990-х и 2000-х, наличие идеологии, системы ценностей у общественного лица стало куда более необходимым, и ложь в его устах оправдывается лишь тогда, когда за ней стоят убеждения.

Лгущий без высокой цели, «хитрящий» просто так или ради материального успеха — фигура не осуждаемая априори, но не могущая претендовать на общественное признание. Нынешняя Россия довольно долго шла к этому изменению, но решающий шаг, похоже, делается только сейчас. Он своеобразен: ранее продемонстрированная приверженность к разделяемой сообществом ценности дает сигнал к тому, чтобы участники сообщества демонстративно отказывались от верификации истинности или лживости публичных заявлений своего лидера. Честным следует быть только со своими, в отношении чужих в России в 2014 году не может быть честности или нечестности — это нерелевантная оценка, речь может идти только об удачности или неудачности хода. При этом способность различать ложь и истину сохраняется — возмущение лживостью заявлений чужого лидера вполне искренне, мало того, оно является единственным способом сплочения собственной группы: все лгут публично, наш лидер не лжет, поскольку в отношении его слов не существует критерия истинности или ложности, они — из другой сферы; наконец, наша группа — сопричастна истине, остающейся внутри.

В сущности, описанное — это не только узнаваемый «русский мир», но и практически любая общественная группа в России летом 2014 г. 

Нейтрализация библейского упрека о бревне в глазу сейчас абсолютна: на то и глаз, чтобы в нем было бревно.

Разумеется, всплеск мобилизационного сознания в ходе российско-украинского вооруженного конфликта имеет значение — но вряд ли такое, какое ему придается. В российской культуре всякий намек на войну, на военное положение, на мобилизацию имеет совершенно особое и несравнимое с большинством стран мира значение: Россия — единственная из крупных государств, общество которого имело долгосрочный опыт войны вне авторитарного или тоталитарного государства. При всей трагичности гражданских войн и войн, ведущихся демократичными обществами, они нередко генерируют не только долгосрочные психологические травмы, но и набор ограничений, которым общество оперирует после более или менее свободного осмысления происходящего. Полагаю, отчасти это объясняет устойчивость советского режима в 1921–1929 годах. Конечно, было бы разумнее делать прочные дела, скрепленные не потоками крови, — тем не менее, уже пролившаяся кровь является более прочным, нежели иные, фундаментом многих стран, сказавших в определенный момент: «Никогда больше».

России в этом смысле откровенно не везло, и для почти всякого жителя страны война — это исключительно принуждение ради чужих целей, чистое зло, стоящее на пороге. Показное, демонстративное согласие с любой войной — часть национальной культуры, которая пока не может измениться: этого не изменил Афганистан, не изменит, увы, и Донецк, правды о том, что он думает о войне, вслух обычный человек не скажет: это в национальной культуре — смертельно опасный шаг, так поступают только ненормальные, нормальные — безмолвствуют и отвечают: «Да», у этого «да» специальный статус — это не «ложь» в ее обычном статусе, во всех предыдущих конфликтах говорящего с энтузиазмом: «Да, я это поддерживаю» — в России, в общем-то, молчаливо осуждали: не дело этому радоваться.

Те, кто пытается сохранять принятое в национальной культуре настороженное спокойствие в отношении войны, сейчас в существенном меньшинстве.

И это важно: нормой реакции является именно соревнование в энтузиазме, что теоретики националистического строительства сейчас воспринимают как старт строительства «гражданской нации» и еще Бог весть что такое позитивное. Не берусь их разубеждать, в конце концов, на то есть время, — скажу только, что такого рода болезненный энтузиазм и движение в сторону принципиального неразличения истины и лжи наблюдались, скорее всего, накануне советско-китайского конфликта 1972 года, а ранее — в 1903 году, накануне Русско-японской войны. И вовсе не предвоенная обстановка определяла это. Но нынешнее движение статуса лжи в обществе слишком сильно и слишком торжественно даже в сравнении с этими эпизодами (во всяком случае, я так думаю) — и уж вряд ли закончится возвращением всего в исходный статус. История, в которую мы попали, выглядит словно сошедшей со страниц Ветхого завета — и, поверьте, это величие происходящего совершенно не радует, как бы оно не прославило российское общество при относительно беспечальном его исходе.

После столь длинного предуведомления, видимо, читатель ждет уже перехода к наглядным примерам. Этого тоже не будет в этом тексте. Поскольку я полагаю, что переход к изменению приемлемости лжи уже состоялся, любой пример, какой не приведи, будет разрушать саму возможность обсуждения, поскольку любое прямое провозглашение мнения в обществе, где состоялся переход, в первую очередь провоцирует возможность протестировать новую «социальную технологию» — а ведь это мы сможем опровергнуть, подвергнуть сомнению? Но это совсем не то «сомнение» эпохи Возрождения, на котором так многое строилось в европейской культуре: это сомнение ради демонстрации силы интеллекта, а не ради результата.

Изменяется локус, в котором ищется приближение к истине, — это место больше не в споре, споры по большей части бесплодны, споры, в конце концов, разрешаются техническими возможностями дискутанта. Неважно, что победило, — важно, кто победил.

К слову, одним из моих предположений о том, что именно вызвало сдвиг «точки приемлемости лжи», является следующее: смена политического режима в России весьма болезненно наложилась на «информационный взрыв» 1990–2000 годов. Объем и доступность информации об окружающей нас среде (и дело не только в Интернете) увеличились за пару десятилетий на несколько порядков. При этом инструментарий обработки информации, социальные правила ее оценки остались по преимуществу прежними, а в сравнении с 1970-ми образовательная база, на основании которой значительная часть общества строит здание текущей осознаваемой реальности, и интеллектуально устарела, и физически испортилась. В скорость обработки данных, умение искать информацию и синтезировать ее — сильно увеличились, и «быстрые разумом» получили значительное преимущество перед представителями старой культуры.

В итоге в российском обществе возникла замечательная в своем роде иллюзия изобилия новых блестящих умов, способных аргументировать любую точку зрения при полной неспособности оппонента противостоять этой атаке: ранее специальные знания стали поверхностно легкодоступны, ими стало легко злоупотреблять. Как один из результатов — восхитительные и пустые километровые обсуждения в любом интернет-форуме совершенно уже любой проблемы с мгновенным привлечением первоисточников, архивных данных, цитат из редких изданий, волшебные гибридные умопостроения на стыке трех-четырех отраслей знаний (автор осознает вышеописанное, в том числе, и как самокритику — если это важно, то это так).

К этому в самое ближайшее время добавится снятие системами компьютерного перевода языкового барьера (вчерне на 30–40 языках любое сообщение без нюансов, на 40–50% контента, понятно владельцу планшетного компьютера уже сегодня) и уничтожение феномена очевидца — они стремительно заменяются добросовестными видеорегистраторами, общество уже сейчас умеет игнорировать намерения снимающего на камеру мобильного телефона, для толкования реальности ему достаточно картинки со звуком.

Вся эта великолепная свобода сгружается на созданный для совсем другого информпотока аналитический аппарат.

Стоит ли удивляться, что в обществе, ослепленном доступностью аргументированного по старым, «довзрывным» правилам мнения, стирается понятие лжи там, где оно было ранее? И никто не ведает, где оно нарисуется позже.

Сейчас уже очевидно, что происходящая «аморальность» не связана напрямую с отказом от социалистической экономики, как это было принято считать в ранних 1990-х. Во всяком случае, советские устои в этой сфере сдвинулись, если не вглядываться, не слишком драматично. А вот коррупционный взрыв середины 1990-х, вероятно, добавил в происходящее своих нюансов — однако еще в 2011–2012 годах можно было говорить о том, что значительная часть общества (политически и левая, и правая, и консервативно настроенная) взыскует истины и готова бороться за нее. В 2014 году это уже в достаточной мере не так: истину, в известном смысле, сменила Правда, и мерилом всего стала Победа, в которой истина и обретается.

Можно ли считать, что возврат к культу Победы является до какой-то степени возвратом к сталинским практикам тоталитарного общества? На вид — в какой-то мере это похоже, однако, в тоталитарном обществе это было устроено несколько иначе. Приведу один пример: во втором издании книги «Детское питание» (Москва, 1957) я читал справочную статью, посвященную появлению в России картофеля. До середины текста автор добросовестно и нудно излагал нечто о Колумбе, Петре, картофельных бунтах — пока неожиданно не сделал заявления о том, что на Руси картофель знали с XIII века. Далее излагалась невероятная история о том, что родина картофеля — Аляска и Камчатка, где клубни его в теплой земле около гейзеров давали отличный урожай. Нет никакого сомнения в том, что пассаж появился еще в первом издании книги в войне за русский приоритет всего на свете — и бедному автору со страху не пришло в голову, что перемещения картофеля в XIII веке с Камчатки, еще неизвестной русским людям, в европейскую часть России тоже надо как-то обосновать. Но в этом я не вижу именно сознательной лжи того рода, о которой мое повествование: автор явно понимал, что пишет чушь на потребу начальству, а перепечатка текста в 1957 году в неизменном виде — явное следствие того, что начальству и сейчас виднее, что там с картошкой, нечего тут править без особых указаний, которых не было. В 2014 году приключения картофеля были бы иными: это была бы статья, демонстративно отрицающая возможность точного знания о том, где и когда эта культура появилась в быту, поскольку аргументировать можно что угодно и с какой угодно энергичностью.

Это можно назвать антитоталитаризмом: тоталитарное общество провозглашало единственность истины, а государство — ее носителем, нынешнее общество склонно не признавать заведомой ложью ничто, кроме позиции стоящего напротив.

Ложь существует как то, что провозглашается другим, — это лишь один из способов одержания Победы.

Можно обсуждать в конкретном случае допустимость такого способа борьбы (и общество имеет право объявить некоторые зоны своего интереса свободными от лжи и репрессировать нарушителей конвенции), но сам принцип «лгать ради Победы — норма» подвергать сомнению не приходит в голову. Эта ложь уже выведена за пределы моральных норм: морально выигрывать, аморально проигрывать. Эффективная ложь, которая может быть сокрыта, — моральна.

Некоторые иллюстрации к этому принципу все же придется привести. Например, в практике работы органов власти в России культура «отвлекающих совещаний» на всех уровнях, на которых обсуждаются темы, не заявленные в повестке дня, стала совершенной нормой: на это уже не обращают внимания. Разыскания сети «Диссернет» вызывают интерес преимущественно политический: мало кого, собственно, беспокоит тот факт, что ложь относительно собственной способности заниматься научными изысканиями, которую, по идее, должна подтверждать диссертация, — вызвана преимущественно не необходимостью продвижения автора плагиата по службе, а его неспособностью создать диссертацию настоящую (это, по идее, должно обозначать абсолютную бессмысленность финансирования любой научной или педагогической деятельности пойманного за руку, вне зависимости от того, хороший он человек или плохой).

Практически все изыскания СМИ в сфере российской коррупции в последние два-три года перестали интересовать публик, — поскольку общество отказывается считать любое предъявленное доказательство истинным или ложным, ибо доказать можно что угодно там, где отвергнуто двумя сторонами по взаимному уговору соглашение о том, что такое доказательство в принципе.

Публикации рассматриваются политическими лагерями исключительно как факты в пользу одной или иной стороны — сообщение о коррумпированности условного «своего» никак не отражается на его репутации, а сообщение о коррумпированности «чужого» является лишь поводом для демонстративного и неискреннего возмущения, еще одним аргументом для продолжения его травли (не будет настоящего, придумаем ненастоящее, какая разница — это политтехнология, она морально нейтральна).

Наконец, последним рубежом обороны того, во что люди продолжают верить (а без этого, к счастью, невозможно), остается чистый цинизм, стремительно распространившийся в обществе в новом качестве именно в последние месяцы. Цинизм как позиция, за которой не прячутся глубокие и тщательно скрываемые высокие ценности, цинизм легкий, поверхностный, цинизм по глупости так же мгновенно вышел из моды. Такой цинизм может быть даже осмеян, поскольку истинный, ценимый цинизм теперь своеобычно сочетается с сатирой и жестоким нападающим смехом (он же стеб) — но циник, за которым просвечивает оскорбленный идеализм, уже не только приемлем.

Он уважаемая общественная фигура. За ним, может быть, будущее, но в настоящем он, во всяком случае, может не сомневаться.

3.

Итак, скажете вы, очередное морализаторство на тему вечного движения общества в преисподнюю. Если вы пришли к такому выводу, то только по моей вине — вот этого как раз я не хотел. Концепция вечной моральной эрозии общества всегда является по отношению к этому обществу внешней, она отсылается к неким временам, в которых провозглашающий, может быть, и хотел бы оказаться, да не в состоянии: кругом одни негодяи, и он всего лишь один из них. На деле любое сдвижение точки нормальности в обществе — и это касается и воображаемой «точки лжи» — воспринимается как деградация, разрушение устоев: то, что мы сейчас считаем нормой, всегда описывалось нашими родителями (а то и нами) как чудовищный разврат и потрясение основ. То же самое касается и отношения ко лжи. Как бы мы ни относились к происходящим изменениям, при продолжении этого движения через какое-то десятилетие все текущие сомнения на этот счет будут считаться ханжеством: теперь носят иначе, не так, как раньше.

Традиция всечасно претендует на защиту именно этих норм — истина, ложь, но нет ничего более бесполезного для их защиты, чем традиция.

Мало того, не скрывая своего совершенно частного отношения к этому сдвижению нормы (оно мне неприятно, но мало ли что мне неприятно), не могу не признать и адаптивный характер такого сдвижения, и его определенную пользу. Так, вместе с этим в российском обществе растет естественный запрос на правосудие как совокупность правовых процедур, формально оторванных от понимания «правоты». Равно как и менее болезненной становится в нем извечная местная тяга к «справедливости», неизменно окрашенной в бледно-коллективистские тона. Она способствует большей толерантности к меньшинствам, поскольку им в новой ситуации нет нужды доказывать свою правоту — достаточно признать свое подчиненное и второстепенное положение в обществе и продекларировать готовность ждать, когда обстоятельства разрешат вернуться к борьбе (это уже какой-никакой, а прогресс). При этом я бы не стал определять новое предполагаемое отношение к сознательной лжи как нечто присущее городу в противовес исконной сельской общинной честности: в этих терминах новая русская ложь есть скорее возврат к деревенским истокам, к круговой поруке и институту мира, адаптированному к новым городским условиям.

Другое дело, что занимаемая постепенно российским обществом позиция по отношению ко лжи — крайне необычна. Нечто похожее мне приходилось наблюдать только в современной культуре Ирана, которая после 1979 года развила свое традиционное, крайне своеобразное отношение к бытовому пониманию лжи и истины до совершенства. Видимо, было что развивать, в этом смысле Иран Хомейни выглядит весьма «народным», и там и сейчас пропаганда отличается от пропаганды в других частях света необычностью, которая в России покажется достаточно родной. Можно было бы рассуждать о скрытых эллинистических корнях текущей иранской культуры, о византийских корнях русской цивилизации, объединить это римской цитатой про лживость греческого языка – и это было бы полезно (хотя бы потому, что разница отношений к лжи в греческой и римской культурах – кажется, изученная культурологами история, и в ней можно видеть, а можно не видеть, сходство с предметами, которые обсуждаются здесь), если бы я в этом что-то понимал. Тем не менее, даже и без этого довольно виделось всего. Именно в Тегеране я в первый же день по прибытию наткнулся на ларек с иностранными газетами и журналами, среди которых красовался (открыто!) номер The Economist с атомным грибом и молящимся муллой из Хума на обложке: полиция и не думала его закрывать, поскольку иранских газет с проклятиями США рядом было пруд пруди. Там же и в тот же день дежурный аятолла по государственному каналу телевидения битый час клеймил перевод «Гарри Поттера» на фарси, изданный мизерным тиражом: лучше разрешить перевод и ежедневно бить, чем делать неугодную детскую книжку запретным плодом. И именно там мне объяснили, что алкоголизм в стране с давно объявленным «сухим законом» считается самым обычным способом протеста интеллигенции против политического режима: для несогласных есть целых две тегеранских улицы, где, как известно любому, днем и ночью можно купить сколько угодно чего угодно спиртного.

Местные власти не затыкают рот инакомыслящим — как и в России, они предпочитают переорать их в громкоговоритель. Вполне успешно, хотя и не без проблем.

Из этого же вытекает как минимум одна неотменимая проблема: общество, сдвигающее «точку лжи» в неведомые дали, немедленно обречено на быстрое снижение понимания других обществ. На деле именно это и наблюдается, и процесс взаимен: общество в России внезапно стало объявлять «лживым» практически весь остальной мир, не исключая и вечных наших братьев по несчастью сербов (нелживыми остаются разве что сирийцы и белорусы), в свою очередь, о лживости по крайней мере российской внешней политики заговорил почти весь остальной мир. Наконец, позиция России по самым обсуждаемым в мире вопросам сместилась так, что она стала точно соответствовать позициям маргинальных групп в западном обществе. Совершенно не имеет в данном случае значения, кто прав, а кто неправ — и уж тем более не имеет смысла обсуждать это, обсуждая «точку лжи». Важно, что это удаление растет, понимание сокращается — и любые попытки дипломатического урегулирования проблем будут восприниматься обществом в России не только как попытка обмана со стороны «Запада», но и как сигнал все большего отстранения переговорщиков с российской стороны, власти, от своего народа.

Другая очевидная проблема то же вряд ли может быть оспорена: там, где знание приблизительно, а понятие истины отрицается, цветут конспирологические штудии, теории заговора и самого дурного свойства оккультизм. Сами по себе они могут быть терпимы обществом, но неприложимы к материальной культуре, в своем нынешнем виде созданной математической логикой. Попробуйте при проектировании нового пути в метрополитене Москвы поотрицать истину о надежной зафиксированности стрелочного перехода: результат вам известен, и это трагический результат. Ровно так же «геополитические» приложения отказа различения истины и лжи и сведения всей сложности мировых отношений к чемпионату по французской борьбе между атомными ракетоносцами пока приводят только к убийству тысяч человек в Донбассе и к удорожанию молока без внятных перспектив Победы и даже без намека на то, в чем бы она могла состоять. Я большой нелюбитель realpolitik, но нынешняя внешняя политика — это ее прямая оппозиция, unrealpolitik, стрельба из «Бука» по мультипликационным персонажам под изумленные возгласы всего мира. Уверяю вас, те звуки, что они издают, не переводятся на русский как «молодцы!».

При этом было бы очень славно надеяться на «малую горстку» непораженных этим странным эффектом диссидентов старой школы, вон уже сколько лет учащих «Жить не по лжи» всех, находящихся в радиусе акустической доступности. Но напрасно. В сдвижение «точки лжи», на мой взгляд, и эта группа внесла посильный вклад, кроме того, ее основным оружием является морализаторство — то, что современное общество, хотим мы этого или не хотим, отрицает, поскольку (и это парадоксально) оно стало еще более чувствительно к любой фальши в сложной мелодии, чем ранее. Возможно, именно это удивительная и неожиданно обретенная способность различать даже очень искусную ложь при ее чудовищном изобилии в русском обществе в последние десятилетия и дало эту реакцию — готовность отказаться от самого понятия сознательной лжи, разрешить ее ради «истины в душе»?

Во времена Ф.М. Достоевского, в 1873 году писавшего «Нечто о вранье» в «Дневнике писателя», все было много проще и короче: я специально проверил, ему и не снилось, что с нами может статься такое вот удивительное. Но я его вправе по глупости не понимать. Проверьте сами, сейчас хорошее время для такого чтения.

4.

Я полагал настоящей задачей описать проблему так, чтобы по прочтению этого текста не возникало желания задать два традиционных вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?». Никто не виноват. Ничего не делать.

Если все еще хочется найти виноватых — вы потеряли время напрасно.

Если все еще хочется выяснить, что делать, — я не знаю. Размышлять. Рассуждать. Слушать себя. Этого должно быть достаточно, всем народам хватало, и нам хватит.

Конечно, хотелось бы, чтобы где-нибудь на бескрайних просторах завелась некая неполживая, нерукопожимающая и одновременно нерисующаяся гражданская секта, этакая новая немецкая штунда, которая распространяла бы свое учение о нормальности без ужимок и честном разговоре не в нелепых позах, об оправданном пафосе и уместной серьезности, о мужестве без глянца и о тихом величии истории, не нуждающейся в постоянном переписывании, — и патриархи этой маленькой секты не торопясь, обычными словами убедили бы страну в том, что она неправа. И силой этого авторитета мы вернулись бы к новому спокойствию — ведь очевидно же, что в таком состоянии, в котором вся страна вынуждена искать себе убежища кто в крике, а кто в щелях, долго не протянем. Нам нужен доктор. Пришлите доктора.

Как прекрасно это было бы, и наверняка найдутся кандидаты в такие доктора честности, да уже и нашлись: и симпатичные, и отважные, и верные, и в белом халате — не чета нам.

Но оставим эти мечтания детям — все ложь. Нет и не будет патриархов, докторов, психотерапевтов, воинов света — это было бы слишком просто. Не надо ожидать ни пророка, который обличил бы все нестроения, ни вождя, который вырастил бы нас честных и сильных для создания прочного и справедливого будущего. Нет и не может быть текста, в котором все вот это разъясняется: как правильно, как соответствовать своей норме, как быть гармоничным самим себе и как при этом никого не покалечить.

В том, что с нами что-то происходит, не под силу разобраться даже нам самим. Но это необходимо — иначе несдобровать.