17.06.2014

Дмитрий Бутрин О военном положении

После завершения военного положения в Польской Народной Республике генерал Войцех Ярузельский прожил еще треть века, преимущественно — как частное лицо, и умер совсем недавно, в мае 2014 года. По крайней мере в России смерть польского генерала вызвала скорее удивление. 

Ярузельский, в декабре 1981 года открывший последний бесславный этап существования советско-социалистического альянса государств в Восточной Европе, среди коллег-генсеков, председателей верховных советов и прочих эвфемизмов верховной власти умер практически последним, хотя присвоил себе власть в разгар знаменитой «гонки на лафетах». Впрочем, все это было так давно, что мои злобные проклятия в адрес забытого старика в темных очках из телевизора (Ярузельский не опровергал слухи о том, что испортил глаза в ссылке в Сибири, глядя на тамошний снег, такой же, впрочем, как и в Польше) возмутили только моего товарища, историка Станислава Кувалдина — он много занимался историей Польши времен Ярузельского и в статье во «Власти» исчерпывающе изложил аргументы в пользу уважения памяти генерала, которые я действительно не должен был игнорировать.

Для тех, кто не помнит этой истории: в 1980 году протестное антисоветское движение в Польше де-факто победило, во всяком случае — в сознании большей части поляков. В декабре 1981 года, когда Войцех Ярузельский объявил в телевыступлении о введении в стране военного положения, это не могло восприниматься иначе, как декларация идейного проигрыша власти, сохраняющей при этом законную монополию на применение насилия и возможность еге применения. Версию о том, что, объявляя об официальной приостановке политических и гражданских свобод в Польше, Ярузельский спасал страну от возможной советской интервенции, он сам по сути и изложил в конце своей речи.

При этом невозможно было скрыть и того, что с декабря 1981 года власть в стране наконец стала в каком-то смысле честной. Во всяком случае, никаких других прав, кроме права тех, кто находился у власти, оставаться у власти и в дальнейшем без излишних с тех пор оправданий и без высоких целей и задач, просто силой огнестрельного оружия, эта власть более не отстаивала. 

Пояснение о том, что у граждан есть выбор между своей тюрьмой или тюрьмой советской, было (и в этом мы уже расходимся) ложью, хотя и непроверяемой. 

И да и нет: с 1981 года не приходилось сомневаться, что история борьбы «Солидарности» с Советами за Польшу уже завершена поражением Советов. Вопрос был лишь в том, когда и как рухнет власть команды Ярузельского.

Как выяснилось, рухнет она мирно, в ходе «круглого стола», но только через семь лет — пожалуй, самых странных и страшных лет в истории страны. Режиссер Кшиштоф Кеслевский посвятил лучшие месяцы своей карьеры сопротивлению этой чудовищной, цинической ситуации: никому не нужно более оправдывать свои пороки высшими ценностями и высокими целями, механизмы общества и власти в нем работают в постыдной публичной наготе — и нужен был новый «Декалог», чтобы этому противостоять, и Кеслевский снял свои десять экранных часов, и в них видно, что такое были эти семь лет военного положения.

«...совершенно невозможно работать», — продолжал украинский генерал-майор СБУ Украины, сидящий напротив своего коллеги из ФСБ РФ в штатском за столиком небольшого ресторанчика в старинном городке с красными крышами и средневековым монастырем XVI века где-то в центре Италии, где у обоих были отличные дома, а у русского и небольшой бизнес. «Ну давай мы поговорим с нашими», — задумчиво отвечал другой, отмечая про себя, что по прошлым делам никакого толку с этих украинцев не было и в помине, колхоз он и есть колхоз. «Скажем, — произнес он вслух, — Луганская народная республика. Нет, там всех дел — пять-шесть грамотных людей. Ну и еще пять-шесть свободных художников, артистов этих ваших, Бородая вот попросим — ты ведь знаешь Бородая?» Украинский генерал-майор кивнул. «И все, — продолжал русский, — остальные сами набегут, им один черт делать нечего, еще и наши дураки приедут. А когда все через три-четыре месяца закончится, ваша администрация будет любить вас и лелеять даже больше, чем Федеральную резервную систему США. И бюджет будет в пять раз больше. А так вы просто никому не нужны. Кому нужен комитет безопасности там, где нет никаких опасностей? В общем, я поговорю с…» — и он чуть тише произнес имя и отчество, которым в соседнем государстве неумные оппозиционеры пугали детей, не желающих укладываться спать; так все и началось, но кто ж знал, что потом так повернется...

Эта версия неожиданного завершения вполне предсказуемой и очередной в уже существующем ряду февральской (то есть незавершенной) революции в Украине ничуть не хуже любой другой. Во всяком случае, она не уступает версии, базирующейся на существенном опережении Украиной уровня политического развития России. Не ищите в вышесказанном великодержавного шовинизма: «развитие» — термин нейтральный, и прогресс, достигнутый в деградации по какому-либо параметру, также есть развитие ситуации. Мало того, предположение о том, что любое социальное движение, сопровождающееся ростом валового душевого дохода и даже благосостояния всех домохозяйств в конкретной экономике, есть неизбежно и институциональное развитие, и движение вперед по воображаемой шкале социально-экономического развития, есть идея, не выживающая без (радикально упрощенной) марксистской концепции последовательной смены этапов в развитии общества. Вряд ли следует убеждать кого-то сейчас в том, что общество более богатое не всегда более развито, равно как и в том, что общество, дальше ушедшее от тоталитаризма советского типа, непременно обеспечит своим членам большее благосостояние даже по завершению транзитного периода. Дело в предполагаемой конечной точке транзита.

Я начал с Польши с тем, чтобы продолжить уже начатое сообщение о том, чем, с моей точки зрения, траектория движения Украины после распада СССР отличается от траектории движения России. В силу множества причин, которые, видимо, будет интересно обсуждать позже историкам, это именно разные траектории — хотя силы, определившие движение, были одними и теми же, как и его направление. 

Это важно: и в России, и в Украине любят взаимные сравнения длины пройденного пути то по отношению к воображаемой цели — демократии, то по дороге к распаду и гибели, то просто по удалению от Советского Союза. 

Лишь последнее не лишено, на мой взгляд, смысла, но с оговоркой: если вы разбегались в разные стороны, скорость движения мало что скажет вам о том, какое расстояние отделяет вас сейчас от соседей. Как правило, все измерения расстояний в этих рамках — это замеры по проекциям на определенные, важные производящему измерения символические оси.

Если же добавить к этому, что в двух обществах, к тому же сильно влияющих друг на друга, одновременно могут происходить десятки сходных по масштабам и взаимозависимых (но с разным движущими механизмами, разными скоростями движения и разными проявлениями в разных социальных группах) процессов развития/деградации, то задавать вопрос «опередила ли Россия Украину или Украина Россию в движении из советского лагеря» можно лишь в пропагандистских целях. Для меня то, что Украина с 1991 года в сравнении с советской Украиной изменилась меньше, чем Россия — в сравнении с советской Россией, выглядит очевидным утверждением. Но, чтобы эта мысль была понятнее, дополню ее. Распад СССР в 1991 году не был предрешенным событием — Советский Союз, как и социалистический лагерь в Восточной Европе, при небольшом отклонении от текущих обстоятельств мог бы просуществовать еще десятилетие или два, и часть процессов, которые мы наблюдаем в обществах Украины и России, развивалась бы и в нем. Что, собственно, и происходило, но после 1991 года в каждой стране по-своему. Исходя из этого, я предполагаю, что в событиях 2004–2014 годов в Украине мы должны видеть прежде всего черты того, что происходило бы с Россией в «сохраненном Союзе», в «Союзе Суверенных Республик» Андрея Сахарова. Собственно, в 1991–1994 годах, до появления первых плодов экономических реформ, ассоциируемых с именем Егора Гайдара, Россия и Украина были крайне схожи.

Конечно, в большей степени несправедливо, чем справедливо, именовать происходившее «гайдаровскими реформами». Наследие именно этих реформ в существенно большей степени стабилизировало общество и в России, и в тогда еще куда более зависимой от России Украине в 1995–2000 годах — в первые три года существования РФ совершенно не меньшее влияние на нее оказывали итоги совершенно неизвестных в обществе экономических реформ 1988–1992 годов, не ассоциирующихся с конкретными именами министров и политиков СССР, — а это, например, был и процесс создания «Газпрома», «Транснефти», будущих нефтяных компаний, «Русского алюминия» и «Норникеля», все то, что именуется «реформой внешнеэкономических объединений». Затем, в 1996–2004 годах, в России, в отличие от Украины, происходило множество важных и в основном не слишком заметных событий, внешне манифестирующихся и как две чеченские войны, и как неудачная попытка группы консервативно настроенных политиков-регионалов во главе с Юрием Лужковым перехватить власть, и как «дело ЮКОСа».

Было бы глупо представлять дело так, что в Украине до 2004 года ничего помимо логического завершения советского проекта после его формальной отмены не происходило. 

Например, «великая криминальная революция», начавшаяся в СССР в середине 80-х, в двух крупнейших республиках СССР стартовала одновременно и, видимо, почти одновременно завершилась — но один и тот же процесс имел в обществах двух стран явно отличающиеся последствия. Напротив, резкий рост трудовой мобильности с 1992 года, определивший в Украине очень и очень многое (в том числе и существенно лучшее в сравнении с Россией принятие идей интеграции с Евросоюзом: порядка 10% украинцев уже два десятилетия работают за пределами страны, и в России — в меньших количествах, чем в ЕС, в первую очередь в Италии и Германии), в России, по существу, просто не отмечался. В любом случае, украинская «оранжевая революция» имела свои веские причины — к бунту населения против попытки России сохранить влияние на политическую элиту Украины ее свести нельзя, как нельзя, исходя из ее последствий для политического устройства украинского общества (вернее, ничтожности фактических последствий), говорить о том, что это были случайные народные волнения в процессе распада советской реальности. В конце концов, несмотря на преувеличенность роли идеологии украинского интегрального национализма в украинских событиях последних 20 лет, Украина медленно отъезжала от СССР в том числе по рельсам национализма, и после 2004 года это движение, пусть и не ускорилось, но было заметным. В 2004 году Майдан был в меньшей степени националистическим и в большей степени социалистическим, чем 10 лет спустя Евромайдан. Впрочем, накануне 2004 года, скажем, в 2001–2002 годах, говорить о том, что и общества, и экономики России и Украины сильно отстояли друг от друга, вероятно, еще было сложно.

Но уже в 2005 году это было сложно, в 2007-м — почти невозможно, а в 2009-м — невозможно совершенно: по сути, это были разные страны, и роль Майдана во взаимном удалении Украины и России была, в общем-то, минимальной. В России, на мой взгляд, все более ускоряющимися темпами происходили процессы, которые условно можно отнести к строительству новых институтов на руинах институтов советских, тогда как Украина (и не только Украина — схожие процессы, например, к тому году отмечались экономистами и социологами для Сербии, Болгарии и Албании) лишь в последние годы медленно адаптировала элементы европейской модели так называемого общества потребления. Эти процессы для России лишь пристрастный обозреватель может назвать «позитивными» или «негативными» — объединяет их, на мой взгляд, только то, что все они продолжали движение от распавшейся наконец до оснований советской (постсоветской) реальности к новой, современной.

В первую очередь, это создание и реализация в ранних стадиях вполне современной по мировым меркам потребительской экономики с развитым сервисным сектором, с элементами экономики постиндустриальной, с возрастающей ролью кредитно-финансовой системы, с высокой степенью монетизации экономики и с формированием по всей стране, а не только в городах-миллионниках, «среднего класса» (в нейтральном социологическом понимании, более половины его сконцентрировано в госсекторе, преимущественно это, как показано в последнем докладе Института социологии РАН, не еще нестарые прокуроры, а молодые женщины в бюджетных учреждениях и госкомпаниях), с привлечением больших миграционных потоков из Украины, Белоруссии и Средней Азии, с существенным импортозамещением на потребительском рынке и с большой вовлеченностью в мировую торговлю.

Далее, это процесс создания нового государственного аппарата. Этот процесс стартовал в 2000–2003 годах административной реформой и сменой постсоветского менеджмента в госкомпаниях. «Дело ЮКОСа», «равноудаление олигархов» и резкое усиление веса силовых и правоохранительных органов в экономике суть равноправные составляющие этого движения — на выходе мы получили от него существенно более эффективное, чем в Украине, государство (в том числе и более эффективные «социальные» сервисы в экономике, от пенсионной системы до здравоохранения, несмотря на резко более отчетливую социальную направленность перераспределения в украинской экономике) и большее, чем на Украине, угнетение деловой активности среднего и малого бизнеса. 

Это может показаться случайной ошибкой, но это не так: я действительно полагаю, что сравнительно больший формальный уровень присутствия государства в экономике России в настоящий момент, реализованный в первую очередь не через контроль собственности, а через доминирование госбанков, не делает Россию ближе к советскому социализму, чем отстает от него Украина. В экономической жизни Украина по итогам процессов 2004–2014 годов — это социалистическая экономика, тогда как Россия — страна победившего капитализма в его малоэффективной в сравнении даже с европейскими аналогами, но высокоэффективной в сравнении с распавшейся плановой экономикой госкапиталистической форме.

Наконец, третий важный составляющий элемент — это частично управляемая, частично естественная деградация российского политического пространства. На мой взгляд, в этом измерении Россия максимально удалилась и от СССР на последнем этапе его существования, и от Украины, оставшейся в этом смысле примерно там, где был Советский Союз. «Восстановление СССР» в РФ сейчас в основном диагностируется именно по этому параметру — уровень реализации декларируемых политических свобод в современной России, без всякого сомнения, несравним и с 2000, и с 1996, и с 1992, и даже с 1989 годом, мало того, он, видимо, во многом аналогичен уровню 1986–1987 годов, тогда как политическая сфера Украины от уровня российских 1992–2002 годов никогда и не удалялась. На постсоветском пространстве радикально иной ситуация выглядит лишь в Эстонии, Литве и Молдавии, с важными оговорками — в Грузии, Латвии и, возможно, в Киргизии, причем пройденный Россией в политике путь «обратно в СССР» едва ли не настолько же масштабен, насколько масштабно опережение Россией Украины, Казахстана, Узбекистана, Белоруссии, Таджикистана в движении по оси «от плановой советской экономики». Парадоксально, но по рекомендованному всем постсоветским республикам пути одновременной либерализации экономики, построения эффективного госаппарата и демократизации политической сферы более или менее последовательно двигались лишь две — Эстония и Литва.

Добавление к этой схеме стоимости топлива для движения дополнительно усложняет картину — в основном в силу того, что, хотя экономика и политика связаны друг с другом, тезис «не бывает свободной экономики без открытой политики» не равен тезису «открытая политика есть достаточное условие для экономических свобод». Госсектор, который почти во всех постсоветских странах, кроме, разве что, Венгрии и Польши, эксплуатирует экспортные доходы или экспортные транзитные цепочки в собственных интересах, довольно легко адаптируется к любому типу политического устройства, нечасто претендуя на большие достижения — возможно, в этом и заключаются сложности с доказательствами в теории «ресурсного проклятия». 

В любом случае, нефтедоллары вполне позволили построить в России существенно отличающееся и от Украины, и от бывшего СССР государство.

Впрочем, я совершенно не уверен в том, что та неустойчивость, которую в Украине обеспечивает государству завершение медленного распада советской реальности, ниже, чем та неустойчивость, которая в России создается логикой превращения бывшей РСФСР в Российскую Федерацию. Я полагаю, что общественное движение, к 2011 году маркированное Болотной площадью, появилось как ответ на тупик, в котором государство в России очутилось в ходе ускоренного движения по пути от СССР в новую реальность. Отказ от госкапитализма в пользу плановой экономики, которая хоть в какой-то степени примирила бы ригидную вполне уже в советском масштабе политическую систему с более или менее эффективным государством, невозможен — он уничтожил бы и госаппарат, и госкапитализм. Двигаться далее без того, чтобы национализировать всю экономику и воссоздать на новых основах тоталитарную государственность, современная Россия не может — другим же вариантом сохранения минимально эффективного государства является приватизация и либерализация политической сферы.

С началом нового десятилетия власть в России, по существу, и занята размышлением в этом пока еще комфортном тупике: во всех вариантах она многое теряет, но варианта, в которой нынешняя политическая элита что-то приобретает, не видно. 

Дело не только в том, что «реставрация СССР» в России (в Украине, кстати, это делается гораздо проще) неизбежно потребует новой, некоммунистической тоталитарной идеологии для нового Союза или по крайней мере новой РСФСР/Российской империи. Хотя и в этом тоже — тоталитаризм всегда есть реализация выдающейся (в нейтральном смысле) социальной идеи, будь то идея расового превосходства, политического господства промышленных рабочих или теократии; фальсификация такой идеи предположительно невозможна, во всяком случае, операционная мощность «политтехнологов» администрации президента РФ, много и упорно работающей над проблемой, была в 2001–2013 годах безнадежно меньше, чем масштаб такой задачи. Военный тоталитаризм — сфера, в которой такие поиски выглядят наиболее рациональными, большинство известных миру тоталитарных режимов создавались в небольшом отдалении от военных обстоятельств или как следствие войн. Именно поэтому для меня паравоенный конфликт России и Украины в начале 2014 года не был совершенно непредвиденным; по крайней мере, я был к нему готов.

Впрочем, для меня также и очевидно то, что российско-украинский конфликт — это лишь один из эпизодов творческих метаний российской политической власти, которая давно осознала пребывание в идейном тупике. Для меня он находится в том же ряду, что и поиск почвы для нового тоталитаризма в неоконченной борьбе «советско-реставрационного» проекта во власти (ассоциирующейся со «старым» окружением Владимира Путина) с «религиозно-инновационным» (ассоциирующейся с командой Дмитрия Медведева), что и непрерывные метания во внешней политике между союзом с ЕС и ориентацией на Азию, что и бесконечные назначения и отмены даты приватизации «Роснефти» и крупных госкомпаний, и постоянная борьба разных крыльев силового аппарата за создание Национальной гвардии и реформу сейчас почти полностью приватизированной своим менеджментом ФСБ.

Но, возвращаясь к тому, с чего начинал — я уверен и в том, что нынешняя конструкция российской власти по существу аналогична «военному положению» в Польше в 1981 году. Можно даже привести дату введения военного положения в России — это 6 мая 2012 года. Именно тогда для политической системы в России стало совершенно невозможным поддержание формального правопорядка в рамках существующего законодательства. Именно в этот момент появился «взбесившийся принтер» Госдумы. И именно в этот момент, когда власть в России была вынуждена, во многом по внутренним причинам, перейти к чрезвычайному режиму осуществления своих властных полномочий, она, по моему мнению, уже проиграла — как и в выступлении Войцеха Ярузельского, она объявила о том, что для спасения ситуации и сохранения статус-кво будет действовать игнорируя рамки права, обычаев и здравого смысла. Картина российско-украинского конфликта отлично укладывается в происходящее: не следует искать в этом логики, кроме логики выигрыша дополнительного времени в проигранной в целом игре.

Не думаю, что, если это так — это хорошие известия. Выходом из нынешнего военного положения, лишь не объявленного формально (все его признаки налицо — текущие содержательные ограничения на любую политическую деятельность ему равнозначны), вполне может быть не только «круглый стол», но и нахождение властью работающей конструкции нового тоталитаризма — то, что она пока не найдена, есть только наша удача, но никак не заслуга. Такого рода чрезвычайные схемы осуществления политической власти — сами по себе способ повысить устойчивость режима: никто не состоянии сейчас предсказать, сколько это может продлиться. Военное положение снимает ограничения на возможные объемы применения репрессий — то, что в подобных ситуациях уровень террора обычно не слишком высок, компенсируется общей его распространенностью.

Наконец, при всей очевидной конечности такого режима все это время тратится непроизводительно. В XX веке Польша отстала в экономическом развитии от Украины именно после 1981 года, и то, что после 1988 года она быстро наверстала упущенное в отношении всего СССР, вряд ли будет большим утешением для всех, кто был вынужден жить в это в высшей степени омерзительное время. То, что генерала, заморозившего время, через четверть века уже никто не помнил — важно ли это? Нынешнего Ярузельского (коллективного, как и в Польше — и Владимир Путин, поверьте, вряд ли хуже и вряд ли лучше покойного генерала, но так же хорош для персонализации режима, суть которого — сохранение достигнутого) так же будут оправдывать, и во многом справедливо, как оправдывали власть и в 1993-м, и в 1996-м, и в 1999-м: всегда есть горшая судьба, большая опасность, от которой страну нужно спасать военным положением, предвыборной кампанией, маленькой победоносной войной. Истории это будет неважно.

А сейчас важно то, что в силу фактического военного положения в ближайшие годы из более богатой, более развитой и более эффективной России, вполне расквитавшейся с советским наследством, многие предпочтут бежать куда угодно, в том числе во все еще советскую Украину, как и во все более социалистическую Германию — до тех пор, пока не обнаружится другой путь. Он неизбежно обнаружится, и все вернутся, и все вернется — кроме потерянного времени.