10.12.2018

Составитель

Максим Трудолюбов

Правила игры

Обычаи, законы и другие способы жить вместе

Защита прав собственности внутри страны, а не за границей, исполнение контрактов в России, а не в лондонском суде, превращение права из инструмента власти в авторитет для всех — все это еще несколько лет назад казалось необходимым условием развития и процветания страны.

Но создание собственных качественных институтов перестало восприниматься как цель. На первый план вышло обсуждение инструментов власти, новых технологий влияния на общество, правил изменения внешней среды, например, городского благоустройства. В этом выпуске журнала InLiberty возвращается к разговору о желаемых правилах игры в обществе и государстве.  

1

Забытый рецепт

Что случилось с дискуссией об институтах

Экономическая наука говорит, что успех и благополучие зависят от качества институтов, иными словами, от качества принятых в обществе правил игры — исполнения контрактов, верховенства права в отношениях между человеком и государством, корпорацией и человеком. Но если когда-то об этих выводах говорили как о «дорожной карте» развития, то в последние годы с дискуссией о единых правилах игры что-то произошло. 


Еще несколько лет назад разговор о желанных для общества изменениях правил игры был способом говорить о будущем. Обсуждение неприкосновенности личности, частной собственности и верховенства права как условий для развития было на удивление широким.

«Институциональная экономика для чайников» декана экономического факультета МГУ Александра Аузана выходила в глянцевом журнале Esquire. Аузан говорил там, в частности, что опираться нужно не на что-то «могучее и всеблагое», например на государство, а «опираться надо скорее на правила, которые мы можем использовать в общении между собой. Опираться надо на институты». Книга Ларисы Бураковой «Почему у Грузии получилось», где речь шла и об институциональном строительстве, много и интенсивно обсуждалась.

Публикации в «Ведомостях» о необходимости судебной реформы и о том, каким может быть обращенное лицом к гражданам государство, вызывали живой интерес. В дискуссии участвовали и власти: о книге экономистов Дарона Асемоглу и Джеймса Робинсона «Почему одни страны богатые, а другие бедные», предложившей комплексный взгляд на те страны, у которых «получилось», и те, у которых нет, говорилось со сцены Петербургского экономического форума.

Но события 2011–2014 годов — от российских протестов до украинской революции — сильно изменили дискуссию о желаемых общественных изменениях. И граждане, и государство задумались о том, к каким последствиям ведут попытки улучшения общественного порядка снизу. Не только российская государственная элита, но и значительная часть общества связала институциональные изменения с революционными. Кремлю удалось не просто снять идею институциональных трансформаций с повестки дня, но и мобилизовать значительную часть общества на защиту существующего социального порядка.

Контекст в мире изменился и в других отношениях. Кризис коснулся политических институтов западного мира и доминировавших десятилетиями информационных технологий. Центристские партии, державшие власть все послевоенное время, перешли в оборону. Судьба независимых медиа, существовавших раньше благодаря рекламе и заложивших, казалось на века, стандарты непредвзятого освещения событий, оказалась в руках социальных сетей. А у технопредпринимателей собственные приоритеты. Обладание данными о поведении людей в сети позволяет им индивидуализировать распространение информации, но, с другой стороны, загоняет людей в ниши, «защищая» их от неприятных взглядов.

Под индивидуальный профиль пользователя можно подобрать не только коммерческие услуги, но и услуги государства. Утопии больших данных скорее, чем институциональные правила игры, занимают умы лидеров Кремниевой долины и государственных стратегов по всему миру. Потеснив институциональный сдвиг, на первый план вышли технологические инструменты власти и основанные на анализе данных технологии городского благоустройства и общественного транспорта.

Логике защиты жизни, свободы и собственности противостоит логика систем слежения за гражданами и базы данных, вычисляющие кредитоспособность и лояльность граждан. Создаваемая в КНР система социального кредита — не только эксперимент в области социального контроля, но и попытка добиться «западных» целей незападным путем — средствами современных технологий сконструировать доверие между игроками на поле: например, между клиентом и бизнесом, между гражданином и государством.

Российское общество находится посередине: у нас нет ни старых традиций демократических институтов, ни новой централизованной индустрии больших данных. Проблемы правил игры в России поэтому обнажены как нигде. Здесь множество законов и правил, но соблюдают их не все. Есть люди, которым можно не соблюдать законы совсем, а есть люди, которым можно не соблюдать их частично. Законы все время меняются: ни одни выборы не проходят по одним и тем же правилам, условия работы бизнеса непредсказуемы, как погода, а право частной собственности ограничено массой оговорок.

Мы не знаем, когда у жителей России снова появится возможность влиять на политические решения, устанавливающие правила общежития и развития страны. Но к дискуссии о собственных качественных институтах стоит вернуться уже сегодня.


Александр Аузан

декан экономического факультета МГУ

В дискуссии об институтах за последние 10 лет произошло несколько важных вещей. Первое. Возникло понимание, что институты бывают двух разных видов — экстрактивные и инклюзивные. Это идея Дарона Асемоглу и Джеймса Робинсона («Почему одни страны богатые, а другие бедные»), и она на самом деле близка идее порядков «закрытого» и «открытого доступа» у Дугласа Норта, Джона Уоллиса и Барри Вайнгаста («Насилие и социальные порядки»). Переход между институтами этих двух типов чрезвычайно сложен. Стало ясно, что сам факт институционального развития при экстрактивных институтах будет приводить к улучшению способов захвата ренты.

Второе. Распространилось мнение Лоуренса Харрисона и Сэмюела Хантингтона о том, что культура — как набор установок и общественных норм — имеет значение (сборник «Культура имеет значение»). Стало понятно, что продуктивность институтов, их характер и направленность зависят от того, как они сочетаются с культурными условиями (неформальными институтами). Стало понятно, что нужно создавать «промежуточные» институты (Виктор Полтерович, Дэни Родрик).

Вопрос перехода сложен. Асемоглу и Робинсон говорят, что переход к инклюзивным институтам связан с переходом к политической демократии и созданием широких коалиций оппозиции. Хотя они же говорят и об угрозе революции, напоминая, что революции часто подчиняются «закону олигархии» и воспроизводят в других лицах прежний общественный строй.

Встречаясь с Дароном Асемоглу, я приводил ему простой пример: в его блестящей книге нет одной чрезвычайно важной страны — Германии ХХ века. И ее нет, потому что Веймарская республика была набором инклюзивных политических институтов, но это обстоятельство привело не к появлению инклюзивных экономических институтов, а к совершенно другому. Обсуждение связи эволюции, революции и институциональных преобразований идет, но выводы неоднозначны.


Сергей Гуриев

главный экономист ЕБРР, в 2016–2017 годах — президент Общества институциональной и организационной экономики

Я не хотел бы говорить о дискуссии в России, так как, к сожалению, недостаточно в ней разбираюсь. Вопросы об институциональных изменениях по-прежнему остаются в центре внимания мировой науки, и суть этой дискуссии крайне актуальна для России. Если раньше обсуждение факторов, определяющих долгосрочное экономическое развитие, концентрировалось на взаимодействии географических факторов (климат, доступ к морю и т.д.), человеческого капитала (образование и навыки) и институтов (защита прав собственности, верховенство права, исполнение контрактов), то теперь к этому треугольнику добавилась и культура (понимаемая как набор общественных норм, предпочтений и убеждений). Очевидно, что культура влияет на экономический рост как напрямую, так и посредством своего влияния на накопление человеческого капитала и на развитие институтов.

Исследование культурных факторов отстает от исследования институтов на 10–20 лет. Если в институциональной экономике сейчас сложился консенсус и с точки зрения методологии измерения институтов, и с точки зрения их влияния на экономический рост (как напрямую, так и через влияние на накопление человеческого капитала), то в исследованиях культуры есть разногласия по поводу того, какие именно нормы, предпочтения и убеждения играют ключевую роль с экономической точки зрения, а также по поводу того, на что влияет культура и что определяет ее изменение. Споры идут и о том, насколько быстро может изменяться культура и в какой степени она предопределена историей.

При этом консенсус институционалистов не только никуда не делся, но и стал мейнстримом. Для экономического роста нужны хорошие институты: права собственности, верховенство права, конкуренция и отсутствие коррупции. Стал мейнстримом и ответ политэкономистов на вопрос, почему не все страны пытаются строить хорошие институты. Все дело в том, что правящим политикам и элитам выгодна не политика, приводящая к росту, а политика, позволяющая удержаться у власти, а это не всегда одно и то же.

В этом смысле нет никакого бинома Ньютона в том, что многие (особенно недемократические) режимы не стремятся улучшать институты. Главный вопрос в том, можно ли улучшить институты, если этого на самом деле хотеть, — и если можно, то как, — и какую роль в этом играют история и культура.


Симон Кордонский

профессор Высшей школы экономики, председатель экспертного совета Фонда поддержки социальных исследований «Хамовники»

Разговоры об институтах исчезли, потому что из публичной сферы ушли носители этого мировоззрения. Многие рассчитывали, что им найдется место в системе, но не случилось. В результате они оказались в корпорациях, где сидят и долбят, что все не так, что надо делать как-то иначе — в соответствии с тем, как учит та или иная экономическая секта, к которой они принадлежат. Эта категория людей — российские «иностранцы». Это русские, которые были обучены в импортной понятийной системе. Они нужны корпорантам — если вообще нужны, — чтобы отчитываться о результатах деятельности по импортным стандартам. Они ушли из публичной сферы в приватную, и в приватной сфере, как я понимаю, эти дискуссии продолжаются.

Может ли дискуссия об институтах актуализироваться в связи со сменой поколений, с передачей ценностей? Относительно богатые люди, которым есть что передавать, решают проблему внутри расширенной семьи. Они передают детям статус, обеспечивающий доступ к ресурсам, а не капитал. У нас, внутри страны, капитала нет, капитал есть за границей. У нас в стране есть ресурсы, которые можно присваивать, распиливать или отбирать. Они переводят ресурсы за границу, где те становятся капиталом, а управляющими капиталом назначают своих детей или иных членов расширенных семей (передача капитала). Параллельно они дают им должности в корпорациях или во власти (передача статуса).

Нет у нас в государстве и личности и гражданства как институтов. Самоопределяющаяся личность — это абстракция, занесенная извне, как и понятие гражданства. У нас в государстве только подданные. При этом многие люди считают себя гражданами, но государство их считает подданными. Мы выступаем подданными и рентополучателями. Согласно тому мировоззрению, которое пронизывает все государство, оно населено людьми, которые должны быть благодарны государству за то, что им что-то досталось в ходе дележки ресурсов. Но, конечно, кому-то достается больше, кому-то меньше — образуется социальная несправедливость, проблема, которую государство пытается решать, перераспределяя ресурсы. У нас другая справедливость, распределительная, а не уравнительная, и другая система права: скорее феодальная, чем либеральная.


Элла Панеях

доцент Высшей школы экономики в Санкт-Петербурге

Дискуссия об институтах ушла на второй план, потому что у большинства экспертов, принимавших участие в дискуссии, в какой-то момент исчезла надежда на положительные институциональные изменения «сверху», а экспертное сообщество в России привыкло давать советы власти, рассуждать в стиле «если бы директором был я». Если директор однозначно не прислушается, к чему давать советы?

Добросовестный эксперт при этом еще может принимать во внимание, что директор может, не дай бог, и прислушаться: взять из твоих идей то, что удобно и выгодно, или использовать полученное знание во зло. У меня лично появилось в определенный момент подозрение, что позитивным процессам в обществе такая рефлексия в наших условиях не всегда помогает. Государство читает аналитиков быстрее, чем их идеи усваивает общество, и успевает перекрывать кислород позитивным тенденциям.

Но сейчас ситуация меняется: все больше политической воли сосредоточено не «наверху», где царит страх перед будущим и стагнация, а «внизу», где постепенно созревают новые институты гражданского общества, накапливается социальный капитал нового типа, формируется понимание общественных проблем, запрос на солидарность и механизмы противодействия различным формам беззакония и несправедливости, а значит, и на знание о том, как правила игры в обществе сейчас устроены на самом деле. В этой ситуации публичный разговор о правилах игры может быть обращен уже не к власти, а к людям. К общественности, к активной части населения, к активистам, которым важно понимать, агентами каких, собственно, перемен они являются. И можно видеть, что разговор о правилах игры постепенно возобновляется.


Константин Сонин

профессор Чикагского университета и Высшей школы экономики

Cправедливо ли модное ныне разочарование в институциональной экономике? Правда ли, что бурное развитие теории институтов в начале ХХI века пообещало что-то, что потом оказалось невыполненным?

Институциональная экономика, выросшая из работ по прикладной микроэкономике — теории отраслевых рынков, из изучения контрактов и защиты прав собственности Рональда Коуза, Оливера Уильямсона, Оливера Харта, Гэри Лейбкапа, Дугласа Норта и других, — дала новое понимание проблем экономического развития. Институты, обеспечивающие защиту прав собственности, оказались важнейшим детерминантом того, что происходило со странами в долгосрочной перспективе. Страны с законами, не обеспечивающими эффективную защиту прав кредиторов, страны с медленно работающими, некомпетентными судами, страны с коррумпированной полицией развиваются медленно или вообще стагнируют. Страны, в которых кредитор может быстро и дешево вернуть свои деньги, напротив, имеют хорошие условия для работы финансовых рынков и развития инноваций и растут, соответственно, быстро.

В XXI веке работы Дарона Асемоглу и Джеймса Робинсона перевели анализ институтов, и теоретический, и эмпирический, на новый уровень. Они придали четкую форму идеям Норта в области развития и связали эволюцию институтов защиты прав собственности с эволюцией политических институтов. В области эмпирического анализа ключевым вкладом стало использование «инструментальных переменных», математического метода извлечения причинно-следственной зависимости из данных. Асемоглу и Робинсон cами установили важные зависимости в исторических данных и, что, возможно, важнее, проложили дорогу целому поколению исследователей.

К сожалению, вовсе не каждая важная зависимость, установленная учеными, дает конкретный рецепт для исправления неэффективности. Например, опыт переходных экономик показал, что богатые экономические субъекты могут быть основным политическим противником развития институтов защиты прав собственности — принятия законов, защищающих права акционеров, назначения профессиональных, некоррумпированных регуляторов и судей. Это противоречило классическому взгляду на защиту прав собственности — до этого основными врагами считались, помимо обычных грабителей, либо сильный суверен в недемократическом режиме, либо бедное большинство в демократическом. Одним из «практических» выводов является то, что масштабная приватизация должна следовать за построением институтов, а не предшествовать ему. Но практичность этого вывода чисто теоретическая: российской приватизации начала-середины 1990-х предшествовало как минимум семь лет экономических реформ, внесших нулевой вклад в развитие институтов, которые пригодились бы в дальнейшей жизни страны. Хоть какие-то институты сформировались по ходу 1990-х — как раз в соответствии с парадигмой «формирование рыночных институтов следует за политическим развитием» — и сделали возможным быстрый восстановительный рост 2000-х. Напротив, быстрый рост 2000-х никак не способствовал укреплению судов; в некоторых отношениях институты защиты прав собственности деградировали.

Ключевая сложность с использованием институциональных уроков напрямую — в точности та же, которая возникает с лечением многих хронических заболеваний. Скажем, в случае гипертонии любой врач, в дополнение к таблеткам, снижающим риск сердечных заболеваний, порекомендует снижение веса, сокращение потребляемого алкоголя и бессолевую диету. Соблюдение этих предписаний — теоретически, выбор больного, но, как показывает жизнь, множество людей по факту делают другой выбор — не следовать предписаниям. Похожим образом выглядит ситуация с советами институционалистов: в принципе, никто не против повышения профессионализма и укрепления политической независимости судей, усиления подотчетности чиновников, принимающих регуляторные решения, и снижения коррупции в правоохранительных органах. На практике же это требует серьезных затрат усилий и политического капитала со стороны политического руководства и серьезного внимания к подотчетности этого руководства со стороны граждан. То есть каждодневных усилий и серьезной самодисциплины — того самого, что требуется для соблюдения диеты. Помогает ли человеку соблюдать диету то, что она знает, как устроен механизм нежелания соблюдать? Институционалисты хорошо понимают политические препятствия к проведению непопулярных, но важных реформ.


Григорий Юдин

научный руководитель программы «Политическая философия» Московской высшей школы социальных и экономических наук («Шанинка»), докторант New School for Social Research, Нью-Йорк

Дискуссия об оптимальном институциональном устройстве развернулась в институциональной экономике и политической науке, когда казалось, что более или менее идеальное институциональное устройство уже обнаружено (это «западные» либеральные режимы). Задача состояла лишь в том, чтобы надстроить его архитектуру еще более продвинутыми институтами, а также дотянуть до его уровня все остальные страны. Именно поэтому стало модным поучать «развивающиеся» страны относительно того, какие институты им следует «импортировать» и как им выскочить из «институциональных ловушек», чтобы пройти по проторенному пути «демократизации» (то есть превратиться в либеральные демократии по заданному образцу) и наслаждаться экономическим ростом.

Врожденная уязвимость этих дискуссий связана с общим слепым пятном современной либеральной доктрины. Твердо веруя в безличную «власть закона» и «правовое государство», она занята тем, как выстроить наиболее эффективные законы, но мало интересуется тем, на чем эти законы будут держаться и почему кто-то должен их по своей воле исполнять. Закон не обладает никакой самостоятельной властью — правовой порядок должен признаваться людьми, чтобы быть устойчивым и держаться не только на штыках.

Одновременно с этим безусловной догмой стал считаться другой безличный институт — институт рынка, который как будто бы возникает «естественным образом», сам по себе, и должен стать матрицей для всех прочих институтов. Как предупреждал уже в середине ХХ века философ Карл Поланьи, тотальное доминирование рынка гарантированно приводит к включению в обществе механизмов «самозащиты» от него, к попыткам компенсировать власть безличного рынка институтами, которые люди создают совместно и которые не сталкивают их друг с другом во враждебной конкуренции.

Между тем по мере укрепления во власти институционалистов с их изощренными моделями оптимальных институтов происходило постепенное отчуждение всей властной системы от основной народной массы — в этом смысле процессы в России мало отличаются от происходившего в США и странах Западной Европы. В то время как реформаторы-институционалисты придумывали способы «поднять» экономику «отстающих» стран, у них под носом собственные граждане теряли связь с политической системой, которая превращалась в торжество безличного, почти кафкианского закона, который правит просто потому, что никто не помнит, как он оказался на троне. Вполне объяснимо, что реальная власть в этих условиях концентрировалась у небольших элит, которые сильно заинтересованы в том, чтобы разбираться в дискуссиях об институциональном дизайне, участвовать в них и руководить ими.

Если говорить метафорически, люди потеряли веру в институты и покинули их, и те остались стоять как пустые декорации. Вся дискуссия о правильных институтах в последние годы проходила уже в полной пустоте и не была интересна никому, кроме самих участников, хотя они этого и не замечали. Сегодня наступило время, когда люди вновь требуют места в политике: они вернулись с дубинами в руках и готовы снести эти картонные институты — поэтому во всем мире либералы сегодня так боятся популизма, который имеет ярко выраженную антиинституциональную направленность.

Однако правда состоит в том, что никакие институты не могут существовать долго и работать на благо народа без поддержки народа — без легитимности. Изобретение оптимальных правил и законов — очень занимательное, но совершенно схоластическое упражнение, если эти законы не признаются теми, кто должен их исполнять. К сожалению, именно этим грешили в последнее время современная экономическая наука и близкая ей часть социальных и политических наук. Сегодня их умозрительные вопросы сметены с повестки и заменены одним главным вопросом, над которым пока мало кто задумывался: как вообще сегодня построить общество, которое люди не будут считать навязанным? Как вдохнуть в институты жизнь и вернуть им легитимность?


О том, как разбираться в институциональном дизайне современного общества и быть способным менять его к лучшему, расскажет социолог Элла Панеях в рамках своего двухдневного курса «Зомия против Левиафана» 15–16 декабря на площадке InLiberty Рассвет.

   

2

Недоверие к праву

Откуда взялся русский «правовой нигилизм»


Николай Плотников

Научный сотрудник Института русской культуры им. Лотмана Рурского университета (Бохум), директор Восточноевропейской коллегии

Вопрос о сложном отношении русской культуры к закону — центральный для дискуссии об институтах и правилах в России. Почему закон предстает в России инструментом власти, противостоящим исконной «народной правде»? Как получилось, что русская мысль не доверяет идее верховенства права? Уникальна ли Россия в своем «правовом нигилизме»?


Когда мы задаемся вопросом о том, почему право — такая сложная и болезненная проблема для русской мысли, то самый простой ответ таков: раз в социальной действительности право не имеет верховенства, то нет его и в социальной мысли. Это, конечно, большое упрощение. Связь идей и институтов в истории не подчиняется простой марксистской схеме «бытие определяет сознание». Но доля истины в таком ответе все же есть.

Ведь и право как социальная структура само по себе неоднородно. Есть право как набор традиционных правил, норм и предписаний, т.е. обычное право. Есть положительное право, выраженное в законах и нормативных актах. И есть право юристов, то есть процесс интерпретации и уточнения законов корпорацией профессиональных юристов и ученых правоведов.

Если мы рассмотрим эти три уровня функционирования права, то увидим, что в России до XIX века положительное право по объему законотворчества — просто по числу законов и нормативных актов — безнадежно отставало от западных юрисдикций. А право юристов, то есть система обучения праву и традиция его интерпретации, тоже возникает довольно поздно. Конечно, юридический факультет — один из первых, созданных внутри Московского университета, но состоит он поначалу из немецких юристов, которые преподают на латыни западное право. Собственное юридическое образование и собственное ученое право по-настоящему начинаются в России с середины XIX века.

Это лишь один из ответов на вопрос, почему в русской интеллектуальной истории складывается традиция рассматривать право как культурный феномен лишь негативно, как нечто, подлежащее преодолению. И этот ответ гласит, что русская мысль просто не имеет опыта интеллектуальной работы с правом как независимой социальной системой. Но помимо этого общего ответа нужно обозначить и некоторые специальные факторы, под воздействием которых в русской мысли последних двух столетий развивается рефлексия о праве.

Роль государства

Первый фактор, о котором стоит помнить, — то, что право и закон в России всегда выступают как инструмент государственной власти. Конечно, были в России, начиная с Радищева, теоретики «естественного права» и неотъемлемых прав человека.

Но ведущей силой, заинтересованной, с одной стороны, в рационализации административной системы и даже в установлении принципов правового ограничения власти (как во времена Михаила Сперанского или судебной реформы 1864 года), а с другой стороны, в том, чтобы все сферы жизни были подчинены нормативным правовым отношениям, — всегда была власть, государственная элита. А этот организуемый сверху процесс юридизации отношений, европеизации жизни в России встречал сопротивление со стороны населения и интеллектуальных групп, но также и сторонников неограниченного самодержавия. Традиционное право, используемое «на земле», вступало в противоречие с программой юридизации всех отношений, которая исходила от централизованного государства. Точку зрения, которая сопротивлялась этому процессу, выражали, в частности, славянофилы.


Право как символический ресурс

Американский историк Ричард Уортман в своей книге «Властители и судии: развитие правового сознания в императорской России» подчеркивает, что реализация закона на практике не была основной задачей для [российских] императоров и высшей бюрократии, сколько бы они ни гневались на неудовлетворительное отправление правосудия», так как в первую очередь право было здесь «одним из атрибутов власти, идентифицировавшим правителя с иноземными образами государственного величия. В XVII веке оно ассоциировало правителя с нормами Кодекса Юстиниана. В XVIII веке законность связывалась с западными теориями камерализма и естественного права. Но эти идеи плохо сочетались с реальностью российских учреждений». 


Юридический романтизм

Второй фактор, который важно учитывать: воззрения славянофилов на право складывались в русле общеевропейского романтического движения, вызванного реакцией на Просвещение и Великую французскую революцию. Сопротивление нарождающихся национальных государств общеевропейской тенденции к подгонке всех правовых отношений под единые нормы римского права, нормы Кодекса Наполеона нашло свое интеллектуальное выражение в романтизме. Именно тогда формируется «историческая школа» права в Германии. Ее представители считали, что право — совокупность норм, которые складываются органически, что каждый народ имеет самобытное правовое сознание. Всякое вторжение в эту совокупность обычаев законодательной воли и кодификация нормативных актов противны исторической «органике».

Влияние исторической школы проникло сразу и в Россию, где уже в 1820-е годы для завершения юридического образования требовалась заграничная поездка и прослушивание курсов права в германских университетах. Европеизация юридического образования проводилась по указу царя. Но то, что находили русские студенты в Берлине, была именно историческая школа права как наиболее модное течение в правовой науке. Оно сыграло значительную роль в формировании не только идеологии славянофилов — критиков и противников права, — но и взглядов влиятельных университетских правоведов (в частности, Константина Неволина). Влияние идей романтического историцизма на русскую мысль было весьма длительным. Еще в конце XIX века юрист Павел Новгородцев пишет магистерскую диссертацию с критикой исторической школы права, рассматривая ее как актуальный элемент юридического образования и правовой практики. Даже в начале ХХ века мы встречаем реликты юридического романтизма, который утверждает, что самобытные нравственные, религиозные и юридические традиции противоречат попыткам унификации права в логике римского частного права.

Право и социализм

Третий фактор, определивший сложные отношения русской мысли с правом, — это социалистические теории, которые тоже возникают в первой половине XIX века. Они рассматривают рациональную систему права как препятствие к формированию сообщества, основанного на общественной солидарности и любви. Право для социалистов — прошлое. Будущее принадлежит солидарности и братству, в котором не будет нужды в нормативном разрешении социальных конфликтов. Взгляды молодого Карла Маркса и Пьера-Жозефа Прудона на право различались, но они были согласны в том, что современное им право — продукт буржуазных отношений, подлежащих преодолению.

При рассмотрении интеллектуального поля европейских дискуссий мы встречаемся, с одной стороны, с консервативной реакцией на Французскую революцию в форме романтизма и исторической школы. А с другой стороны, с попытками социалистической мысли дополнить и преодолеть результаты революции, к которым относится, в частности, распространение Кодекса Наполеона. Поэтому когда мы говорим о славянофилах или о Герцене с Чернышевским как критиках права, мы должны видеть их в этом общеевропейском контексте середины XIX века, в качестве элемента интеллектуальной реакции на утверждение идеи безусловных прав человека и гражданина.

Глубоких различий между славянофилами и западниками-социалистами в отношении к праву нет: и те, и другие рассматривают право как инструмент господствующей власти, как инструмент сильных в господстве над слабыми. С одной стороны, есть органическое правосознание народа, а с другой — закон как инструмент господства над народом.

Правовой дуализм

Помимо локальных временных факторов важно учитывать также и долгосрочные — к таким относится формирование и изменение семантики ключевых понятий, относящихся к области права, морали и справедливости, и влияние этого процесса на русскую правовую культуру. Это будет у нас четвертый фактор, историко-семантический. Здесь я сошлюсь на анализ правовой семантики древнерусской культуры, который давал в своих работах Виктор Живов. Он писал, что существует дуализм правовой культуры, одна часть которой книжная, заимствованная у Византии, а другая — собственная, описываемая «Русской правдой» и другими документами древнерусского обычного права.


Право без институтов

В позднейшем постскриптуме к своей знаменитой работе «История русского права как лингвосемиотическая проблема» (1982) Виктор Живов писал: «Что именно составляет специфику русского историко-юридического развития, достаточно очевидно. В то время как западная средневековая культура непредставима без многообразных юридических институций… которые разрастаясь и модифицируясь, переходят в государственные институции Нового времени, ничего подобного в русской средневековой культуре не происходит. Не появляются эти институции и в раннее Новое время… Вообще, юридические институции, аналогичные западным, появляются в России только в XIX веке, а все более ранние попытки придать русской административной системе черты легальности не находят отклика даже в образованном обществе… Для подавляющего большинства населения правовые процедуры остаются атрибутом государственного насилия и вызывают лишь реакцию отчуждения».


Такой дуализм отчетливо выражается различием между русским понятием «правда» и понятием «закон», которое относится к церковнославянской, книжной культуре и поэтому является скорее предметом религиозного поклонения, чем работающим на практике институтом. Повседневная культура работала по традиционным представлениям об обычном праве, которые существовали до христианства и нашли выражение в древнерусских правовых документах.

Из дуализма основных правовых понятий вырастает со временем оппозиция закона, исходящего от государства, и обычного, «народного» права. Эта оппозиция писаного «права» и жизненной «правды» особенно обостряется на рубеже XIX–ХХ веков после Великих реформ. Она составляет основной нерв русского народничества в разных его версиях: вспомним формулу Николая Михайловского о двуединой правде — то есть о правде-истине и правде-справедливости — как высшей ценности социального устройства. Здесь конфликт между народной правдой и государственным законом переформулируется в современных понятиях социологии и этики, приобретая все более моралистическую окраску. Это уже не конфликт традиционного и позитивного права, а конфликт моральных ценностей и правовых норм, в котором идея права подчиняется некоему набору религиозно-моральных установок, объявляемых «высшими ценностями». Против такого моралистического отношения к праву в конце XIX века активно, но безуспешно боролся философ и правовед Борис Чичерин — самый последовательный защитник идеи верховенства права в России.

Особенно резко этот конфликт обостряется в начале ХХ века. В это время уже есть развитая система правового образования, есть институт адвокатуры, существует начавшая формироваться благодаря судебной реформе 1864 года значительная группа профессионалов, которые рассматривают право как институт, имеющий верховенство в деятельности государства. Углубляется работа в области положительного права, складывается и университетское право юристов. Но в это же время публично заявляют о себе самые различные представления о «народной правде», от радикально-социалистических до религиозно-эстетических, которые рассматривают право только как инструмент господства в руках государства.

Конфликт права и ценностей

В советское время меняется словарь основных правовых понятий, но конфликт воспроизводится в новых формах. Вспомним юриста Евгения Пашуканиса, который требовал заменить право, как явление отжившей буржуазной эпохи, революционным правосознанием. Излишне напоминать, что отказ от права в пользу «революционной морали» открывал дорогу большевистскому террору. Но даже и этот отказ оказался реализован только отчасти, потому что позже было признано, что государство отмирать не должно и позитивное право все-таки необходимо для социалистического общества и целей классовой борьбы. Тот же Пашуканис, прежде чем был расстрелян, стал одним из создателей сталинской Конституции 1936 года, которая зафиксировала окончательное превращение права в инструмент государственной власти.

Параллельно большевистской замене права революционной моралью происходит и аналогичная делегитимация права в идейных дискуссиях русской эмиграции. Следует вспомнить евразийцев и их идею «государства правды», развитую в пику представлениям о правовом государстве. У них подчинение права комплексу религиозно-моральных ценностей облекается в форму оппозиции западного правового государства и идеала сакральной власти Московской Руси. Реализация такого идеала только и поможет создать истинную религиозную «идеократию» в России и освободить общество от правового нормативизма западных демократий.

Мы можем, таким образом, наблюдать, что при всех семантических трансформациях правовых понятий силовые линии конфликта изменяются довольно мало. Если раньше это были славянофилы и Герцен, то теперь это евразийцы и большевики, которые с разных точек зрения осуществляют делегитимацию верховенства права.

Интересен в этом отношении Иван Ильин. Он начинал как ученик Новгородцева и других ведущих юристов рубежа XIX–XX веков и даже симпатизировал идеям социалистического правового государства. Но со временем его взгляды от идеи правового государства смещаются в сторону сакрального обоснования права, в сторону представлений о том, что религиозные ценности необходимы для оправдания государственной власти. Элемент самоценности правовых институтов у него исчезает.

В общем виде можно говорить о конфликте между правом как независимым институтом и правом как набором моральных, идеологических или религиозных ценностей, господствующих в обществе. Такой конфликт не уникален для русской культуры. Макс Вебер вообще считал, что уникален как раз западный правовой рационализм. Идея рационального положительного права, представление о самоценности права, с точки зрения Вебера, есть «особый путь» Запада. Нерациональные представления о праве гораздо более распространены в мире и даже типичны: множество культур рассматривают право как элемент, подчиненный религиозным, моральным и прочим традиционным ценностям. Типичный пример — Свод законов Российской империи, который содержит в себе наряду с правовыми актами массу религиозных предписаний, нравственных наставлений и бытовых рекомендаций.

Правовой нигилизм

Игорь Клямкин недавно обратил внимание на то, что формула раннего Путина «диктатура закона» точно выражает практики современного российского авторитаризма. Эта диктатура не «во имя закона», а диктатура «посредством закона». Она использует закон как инструмент подавления инакомыслящих и протестующих. Закон является инструментом сильных, а не инструментом, защищающим интересы слабых. Мы тут встречаемся с правовым нигилизмом в подлинном смысле слова, потому что власти принимают законы и применяют закон в качестве средства подавления. А как следствие возникает реакция сопротивления этому господству и делегитимация суда и всех институтов права в глазах населения.

Такой круговорот правового нигилизма между властью и обществом повторяется в России уже в который раз. Ведь и русский анархизм XIX века, отрицавший ценность права как условия свободы, возникал в качестве ответа на репрессивную машину самодержавия, для которой отсутствовало право как гарантия прав. Ведь и юрист Богдан Кистяковский, критиковавший в сборнике «Вехи» русскую интеллигенцию за пренебрежительное отношение к праву, нисколько при этом не сомневался в правовом нигилизме власти.


Толстой против закона

Без сомнения, самый известный «правой нигилист» в русской истории — радикальный анархист Лев Толстой. Еще в 1857 году, будучи в Париже, он писал своему другу Василию Боткину: «…они верят, что в этой лжи может быть более или менее зла, и действуют сообразно с этим. И прекрасно, верно, нужно такие люди. Я же во всей этой отвратительной лжи вижу одну мерзость, зло и не хочу и не могу разбирать, где ее больше, где меньше. Я понимаю законы нравственные, законы морали и религии, необязательные ни для кого, ведущие вперед и обещающие гармоническую будущность, я чувствую законы искусства, дающие счастие всегда; но политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего».


Церковь и право

Отдельно нужно упомянуть роль церкви и ее влияние на правовую культуру. Представление о церкви и государстве как о самостоятельных правовых институтах у нас не сложилось. Есть только целая сеть полуформальных договоренностей между ними. То церковь призывает государство для наказания гражданских лиц, как в случае с группой Pussy Riot. То государство требует от церкви идейного обеспечения своей политики, как в конфликте на Украине. Отношения церкви и государства, несмотря на конституционно провозглашенное их разделение, не прояснены именно как отношения самостоятельных правовых корпораций.

В западной истории есть, как известно, давняя традиция разделения компетенций церкви и государства, полная противоречий и конфликтов. Всем европейским революциям предшествовала «борьба за инвеституру» — случившийся в XI веке конфликт между папой Римским и императором Священной Римской империи за право назначать епископов. Он привел к разделению правовых порядков церкви и государства и вывел церковь из-под власти императора. Некоторые исследователи называют его «папской революцией». Здесь новые порядки права возникают как ответ на конфликт между папой и императором, как попытка его разрешить путем разделения властных и нормотворческих полномочий. Но сама идея права утверждается в результате конфликта как нормативный горизонт, который не выводится ни из веления императора, ни из постановления папы Римского.

Рождение права

Правовые порядки в Западной Европе вообще являются следствием конфликтов и революций. Есть книга американского философа права Гарольда Бермана, которая по-английски называется «Право и революция» (Law and Revolution) с подзаголовком «Западная традиция права». В русском переводе, однако, сохранился только подзаголовок, хотя тезис Бермана как раз и состоит в том, что правовые порядки Запада возникают в результате крупных революций — от той же «папской революции» до Великой французской и даже русской.

Право — следствие конфликтов. С этим представлением работает и церковная мысль. Почему в католицизме или протестантизме право имеет более высокую оценку, чем в православии? Основные теологические понятия западного христианства о церкви, о спасении души, о божественной справедливости и посмертном воздаянии формировались под влиянием семантики понятий римского права, которое регулирует отношения конфликтующих субъектов. Напротив, в православии издавна утвердилось представление, что конфликт — это аномалия, которая должна быть устранена, к некоторому взаимному согласию сторон и отказу от притязаний. Идеал гармонии — симфонии — результат представления о том, что отношения должны быть абсолютно бесконфликтными. А там, где нет конфликта, там нет и нужды в праве. «Закон» подлежит преодолению во имя «благодати». А то, что православная церковь за тысячу лет так и не смогла выработать правовую процедуру на случай конфликта по поводу предоставления автокефалии поместным церквям, свидетельствует и сегодня о ее негативном отношении к праву.

Можно, конечно, говорить, что, фиксируя самостоятельных субъектов, право тем только и создает почву для конфликта. Где есть субъект, там есть притязания и необходимость эти притязания урегулировать. А если нет конфликта, а есть гармония, то право совершенно излишне. Идеал славянофилов в том и состоит — «гарантия есть зло», как говорил Константин Аксаков, имея в виду гарантии человеческих прав. Поэтому когда русская православная церковь требует заменить права человека на «традиционные ценности» (вера, державность и справедливость), то она не только обслуживает сиюминутные идеологические интересы, а выражает центральный мотив своих установок по отношению к праву.

   

3

Право на власть

Государство и воровской закон


Ольга Романова

Основатель проекта «Русь сидящая»

У власти уживаются те, за кем общество признает право на власть. Общество быстро распознает тех, кому больше других «можно», — по символам, характерному словарю и стилю поведения. Так появляются политики, прокуроры и следователи, неотличимые от авторитетных воров. Не зная тонкостей воровского кодекса, граждане стихийно следуют ему.


Продолжите фразы: «Гоп-стоп, мы подошли из-за…», «Владимирский централ, ветер…», «А вам не кажется, что ваше место возле…» Отлично, фразы продолжены. Но почему мы это знаем? Это часть культуры, часть национального кода, пароль и отзыв в идентификации друг друга? Конечно.

Давайте посчитаем, сколько нас — хорошо, не нас, а людей, так или иначе имеющих отношение к тюрьме. Сейчас сидит около 600 тысяч человек, охраняют их и начальствуют около 400 тысяч. Умножим примерно на три — это члены семей и очень близкие друзья. Прибавим тех, кто сидел когда-то и кто работал когда-то, умножим на три. Получится не меньше 10 миллионов, но скорее больше (считаем живущих). Кто еще имеет отношение? Полиция, прокуратура, СК, МВД, ФСБ, судьи и помощники судей, конвой, приставы плюс члены их семей — они так или иначе вовлечены в домашние «разговоры по специальности». Прибавьте тюремных врачей, учителей, психологов, бывших и нынешних членов ОНК, правозащитников, специализирующихся на тематике журналистов, поставщиков капусты в зоны, заказчиков на пошив униформы на промке там же, жителей поселков и малых городов, где «градообразующим фактором» служат именно зоны. Прибавим и детей, родившихся в зонах и тюрьмах, — раньше таких было под тысячу в год, сейчас — 500–600. В год.

И что получится?

А получится то, что мы — один народ. Единая, извините за выражение, историческая общность. И устроено у нас всё понятно и естественно: есть касты — мужики, козлы, петухи, актив и прочая красная масть, стремяги и черная масть, бродяги, смотрящие, воры, блаткомитет и пахан. То есть население, лояльное население, нелояльные граждане, активно поддерживающие режим граждане, менты всех мастей, охранители за деньги и охранители-добровольцы, пробившиеся региональные партийцы, региональное начальство, федеральное начальство, ближний круг и… Главпахан — безвкусное же выражение, правда? Отвратительное. Давайте заменим на что-нибудь получше. Папа. Начальник. ВВ. Главный. Гарант.

Бессмысленно рассказывать и объяснять, какими бывают воровские традиции, кто такой скокарь и что означает выражение «честные жулики». Не зная тонкостей блатного вокабуляра и воровского кодекса, обычные граждане стихийно следуют ему. Никогда не забуду социологического исследования (оно было закрытое), которое в 2014 году проводила одна известная международная компания по заказу партии «Парнас» — тогда как раз шла речь о том, что Алексей Навальный мог стать сопредседателем партии. Я сидела на фокус-группах за темным стеклом и слушала рассуждения граждан о коррупции и о борцах с коррупцией. Ход мыслей был примерно такой: «Хочешь жить — умей вертеться. Воруют? Все воруют. А он бы не воровал? Воровал бы, конечно. Все знают, что коррупция. А он на ней пиарится».

Атрибуты неправедно нажитого богатства вызывают желание примкнуть к обладателю сего, гнев направлен на жизненные обстоятельства, мешающие перескочить через касты в слой «честных жуликов», а борец с коррупцией выглядит смутьяном, опровергающим основы кастовости. Зачем он это делает? Либо это его способ пробиться в другую касту, либо его заслали враги, которые всегда покушаются на святое — на наш общак и его держателей.


Мягкие правовые ограничения

Политолог Кирилл Рогов назвал правой режим современной России «режимом мягких правовых ограничений»: в рамках этого режима «соблюдение правил затруднительно и является существенной издержкой, в то время как возможность не соблюдать правило дает значительные конкурентные преимущества. Иными словами, правила в этой системе создаются так, чтобы стимулировать их нарушение. Государство в лице бюрократической машины выступает в качестве своеобразного магазина, выдающего такие индивидуальные права на нарушение правил».

В другой работе Рогов пишет о «чрезвычайной легитимности» советского и наследующего ему российского политического режима — в ее основе лежит «идеология внешней конфронтации и защиты национального суверенитета от внешней угрозы», которая подразумевает «сдвиг от публичных механизмов власти и контроля к непубличным». Такого рода чрезвычайная легитимность делает социально приемлемыми насилие и экстралегальность —политические репрессии, фактическую отмену презумпции невиновности, насильственное перераспределение экономических ресурсов, резкое расширение государственного контроля и вмешательства в общественную жизнь и т.п. 


Посмотрите — если вдруг в свое время пропустили — старое, но по-прежнему эпическое видео «День города в Твери». Михаил Круг исполняет песню «Что ж ты, фраер, сдал назад» про любовь воровки и милицейского майора. Исполнители, публика и сдерживающие ее полицейские — все герои шансонного эпоса здесь же:

Я решила, ты скокарь
Или вор-авторитет,
Оказалось — просто тварь,
Брал на понт, тушите свет.

Народу не надо это переводить. И полиция с народом. Разве изменилось что-то? По форме — да, по сути — нет. Добавилось песен про Родину и Путина, но жанр всё тот же — это «Голуби летят над нашей зоной».

И очень любопытно наблюдать за зарождением таких ментальных связей в обратной последовательности. У меня есть подопечный в Сибири, его зовут Данила, но он, конечно, маугли. Он детдомовский, сейчас ему 20, из них почти 6 лет он провел в крытой тюрьме (это жестче, чем зона). У него отличный природный ум и смекалка, сел он за многоэпизодные кражи (есть хотел), крови на нем нет. Попав в тюрьму, он приложил все усилия (невероятные усилия), чтобы не уехать на зону, — он здраво рассудил, что там ему конец. Слишком молодой, слишком независимый, он действительно мог бы там погибнуть. В тюрьме влюбился в молодую хлеборезку (у нее большой срок) и устроил себе с ней свидание: сделал так, что их стали возить в суд по одному мелкому делу, они сидели в общей клетке и держались за руки. Вот такой роман.

И вот Данила вышел, поступил учиться, работает в «Руси сидящей», я с ним занимаюсь. Особенно он любит Достоевского. Обсуждали с ним «Идиота», и в какой-то момент я поняла, что он не осознает, кто такая Настасья Филипповна. Он прочитал незнакомое ему слово «содержанка» и решил, что это «женщина с содержанием», то есть с богатым внутренним миром. Пришлось его разочаровать. Он выслушал и резюмировал: «Понятно. То есть она шкура».

Но это преамбула. У меня сейчас с Даней большие проблемы. Даня сходил на встречу главы СПЧ при президенте Михаила Федотова с патентованными общественниками и властью в Новосибирске. Даня всё внимательно выслушал и записал и был совершенно потрясен исходящим от власти сиянием. Микрофонами с кнопочками, лакированным паркетом, пиджаками и слайдами. Он сфотографировался с Федотовым, с мэром и с губернатором. Он всё понял. Парень-то сметливый.

Думаю, к Новому году он станет там своим. Партию он себе уже выбрал — это, конечно, ЛДПР, и партийная карьера его интересует. Ему там все понятно. Я по-прежнему стараюсь с ним заниматься, но это уже усилия, уходящие в песок. Я такое уже видела несколько раз. Выглядит это очень органично.

Вообще внешние атрибуты действующей власти: кресты и купола, воровство как доблесть, разборки с оппонентами, вокабуляр и красивые девушки в женах и подругах суровых поживших мужчин — это органично для Дани, это понятно и естественно. Полицейские, прокуроры и следователи, неотличимые от авторитетных воров, — это тоже понятно, это всё как в тюрьме и на зоне, где блатные живут с «красными» в полном согласии.

Там это устроено просто. Тюремное начальство не хочет, чтобы на них писали жалобы, оно хочет спокойно заниматься своим бизнесом. Как обеспечить отсутствие жалоб? Договориться с блаткомитетом: вы сами разбираетесь с жалобщиками и смутьянами, а мы не видим наркотики, алкоголь, деньги, мобильные телефоны и ваши схемы по разводу лохов по SMS. Разве на свободе не так?

Судебная система устроена по такому же принципу. Власть требует от системы неукоснительного принятия «правильных» решений по политическим делам — не только по срокам для оппозиционеров и условного Улюкаева (и безусловного тоже), но и по искам, связанным с выборами, защитой чести и достоинства и т.д. За это власть закрывает глаза на «факультатив»: на судебные ошибки, коррупцию, давление на судей прокуроров, следователей и особенно ФСБ, семейственность и фальсификацию как норму жизни.

Золотову можно. Кадырову можно. Сечину можно. Остальным можно по чину и по касте.

Посмотрите, кто никогда не был принят и понят российским обществом — Горбачев или Гайдар, например. Чем они хуже или лучше, чем Путин, Сечин, Золотов? Странное противопоставление, конечно. А чем? Ну да, я сравнила теплое с зеленым. Ну вы же чувствуете разницу. Путин, Сечин, Золотов и т.д. — это серьезные авторитеты. Те, что выросли из пацанов, через тернии к звездам или как хотите. Но это невозможно сказать про Горбачева или Гайдара. Отнюдь. Другая культурная кода. Не пацанская. Не родная.

Есть граждане, которым это не нравится, или нравится, но не все. Так и в любом бараке такие есть. Пока молчат — живут дозволенно. Как закипешует кто — блаткомитет разберется. А наберется таких с десяток — введут спецназ. Все ж давно отработано. Голуби летят над нашей зоной.


Правильные понятия

Основатель Центра содействия реформе уголовного правосудия, правозащитник и исследователь тюремного мира Валерий Абрамкин считал, что российская правовая система неработоспособна, потому что не имеет «основы — „нашей традиционной культуры“». «Выстроенное на чужих ценностях, право не может быть близко обычному человеку. Поэтому реальная жизнь в России строилась и строится на основе своей традиционной культуры и принципах общинного правосудия, а не на формальных правовых нормах… Неформальные принципы, которые мы используем в жизни при принятии решений, разительно отличаются от государственного права… „Решить дело по-человечески“ — почти всегда значит отказаться от его решения по закону, обращения в суд или в милицию». Напротив того, простирающуюся далеко за пределы зоны влиятельность «тюремного закона» и «правильных понятий» Абрамкин объяснял именно тем, что в их основе находится «народное представление о справедливости».


   

4

Порядок без правил

Скрытые правила и невидимая власть


Илья Утехин

Декан факультета антропологии Европейского университета в Санкт-Петербурге

Люди обходились без закона, аппарата насилия и централизованной государственной власти на протяжении большей части истории. Сегодня антропологи понимают, как был устроен догосударственный «первобытный» порядок, который в воображении одних философов был блаженным раем, а в представлении других — «войной всех против всех».


Современная цивилизация тратит заметную часть всего того, что производит, на поддержание аппарата осуществления власти и обеспечение порядка. Это, например, разнообразные силовики: помимо спецслужб и полиции охранники чуть не в каждой аптеке. Если ты вообразишь себя социальным реформатором, то столкнешься с вопросом, куда их деть, когда по мановению твоей руки должности этих полноценных мужчин трудоспособного возраста будут отменены, а аптекари станут надеяться вместо них на сознательность граждан. В этой маниловской мечте есть что-то опасное: а если граждане не проявят сознательность? А если сокращенные силовики станут в сумерках с прохожих шапки снимать? Ведь могут.

Между тем за время существования рода человеческого на этой планете большая часть обществ обходилась без знакомых нам институтов власти. Без армии, полиции, тюрем, суда и судебных приставов, военкоматов, налоговой инспекции, Роскомнадзора, автозаков и ОМОНа. Заодно и без президента, правительства и парламента, а также письменно зафиксированного закона (чаще всего и без письменности). Охотники-собиратели в целом до сих пор неплохо справляются со своей жизнью, особенно когда контакты с цивилизацией минимальны. То есть было бы ошибкой считать, что если нет президента, закона, судьи и полицейского, то царит анархия и сплошное беззаконие. Наоборот, зачастую уровень безопасности и предсказуемости ничуть не ниже, чем тот, к которому мы привыкли.

Жизнь до государства

Как им это удается? За счет каких механизмов поддерживается порядок? Есть ли «у них» какие-то принятые правила и как они работают: кто следит за их выполнением и наказывает провинившихся? Почему вообще люди в таких обществах следуют правилам — и что получается, когда они им не следуют? Ведь конфликты и споры у людей (и групп людей с разными интересами и устремлениями) возникают в обществах любых типов.

Знакомые нам властные институты и органы правопорядка характерны для больших стратифицированных обществ с сильной центральной властью, товарно-денежными отношениями и рыночной экономикой. Но многообразие жизни не исчерпывается «государственными» обществами.

Общества подразделяют на тяготеющие к тому или иному типу политической организации исходя из того, насколько политические институты выделены из других структур (родственных, экономических, религиозных отношений), насколько авторитет концентрируется в специализированных ролях, наделяемых властью, и насколько велика территория, контролируемая данной политической структурой. Общества без специализированного аппарата насилия и системы правоприменения — это «догосударственные» общества, а есть еще группы, племена и вождества.

Глядя на бушменов пустыни Калахари, австралийских аборигенов или индейцев Амазонии, мы можем представить себе, как выглядела общественная жизнь до появления более сложных форм социальной организации. Здесь люди живут в группах, кочующих с места на место, или в деревнях, которые перемещаются по мере исчерпания местных ресурсов. Участники таких групп исчисляются десятками или, может быть, несколькими сотнями. Это означает, что все там знают друг друга лично.

Если вы сравните это с жизнью современного городского обитателя, то получите разительный контраст: большая часть людей, с которыми вы пересекаетесь в городе за день, вам не знакома. Едва ли кто-то из этой человеческой массы, идущей по тротуару вам навстречу, знает, как вас зовут. При этом вы не просто встречаетесь с некоторыми из них, а систематически вступаете в деловые отношения; при этом они выступают не как личности, а как носители роли продавца, контролера, охранника, гардеробщика. Они оказывают вам услуги, нередко заключающиеся в предоставлении доступа к какому-либо охраняемому ресурсу, чтобы вы не ушли, не заплатив, с полными карманами конфет. Это в обществе, где все друг друга знают, вор, жадина или драчун не имеет шанса остаться незамеченным и анонимным — люди примут меры воздействия, — а в супермаркете за вами надо следить.

Общественные отношения не только у охотников-собирателей строятся на родственных и соседских связях. Собственно, поэтому антропологи всегда столько внимания уделяли системам родства и устройству семьи. Если вас в современной России зовут Петр Иванов, то это, в общем-то, ничего не значит, если только вы не принадлежите к одной из авторитетных семей Ивановых (среди многих тысяч семей Ивановых, не имеющих между собой ничего общего). Между тем в традиционном обществе ваше имя отражает принадлежность к родственной группе, обозначает, какой вы ребенок по счету, связывает вас с конкретным предком, воплощением которого вы являетесь, а все это определяет вашу позицию в обществе: про вас все ясно, кто вы, откуда, что вам положено и на что в жизни вы можете рассчитывать.

Члены общества имеют примерно одинаковый доступ к жизненным ресурсам, участники включены в систематические отношения взаимного обмена благами, и различия между бедными и богатыми, между голодными и сытыми не могут принять тех масштабов, которые они принимают в более сложно устроенных стратифицированных обществах: эти различия не создают статусного неравенства. Отметим, впрочем, что собственность есть даже в самых эгалитарных обществах (так что «первобытный коммунизм» — неверная теория). Охотничьи угодья могут принадлежать определенной семье, но соседняя группа — их родственники, и если они приходят в гости и эксплуатируют эти ресурсы, то ведь и хозяева однажды нанесут ответный визит.

Экономический уклад, то есть то, как организованы производство и распределение благ и их обмен, коррелирует с политической организацией. В свое время были распространены упрощенные трактовки в том духе, что возникновению капиталистического способа производства сопутствовало установление закона и контроля за его соблюдением со стороны класса людей, обладающих собственностью: так, у скотоводческих народов появляется необходимость защитить собственность на скот, собственность на землю — у земледельцев, а с появлением письменности нормы обычного права кодифицируются, и вот уже государство управляет, опираясь на законы. А для действия законов нужна политическая организация, которая на определенной территории обеспечивает суд и исполнение решений, в случае необходимости прибегая к силе. Реальная картина, однако, более сложна и богата нюансами, потому что не везде, где есть права собственности, существовала централизованная государственная власть. Но еще более интересно и важно, что социальный порядок в общем случае — это не полицейский вопрос, и упорядоченность жизни по большей части производна не от политической или судебной власти.

Невидимая власть

В любую культуру встроены механизмы трансляции норм и ценностей в процессе социализации, воспитания, в ходе которого индивид осваивает нормы и ценности, получает представление о вознаграждении за одобряемое поведение и санкциях за неодобряемое. Письменные законы следовало бы рассматривать в одном ряду с этикетом и правилами вежливости, правилами счета родства и наследования имущества, эстетическими представлениями и модой. Даже грамматика и орфоэпия в каком-то смысле являются частью того корпуса информации, который осваивается через обучение и передается из поколения в поколение внегенетическим путем.

Культурные нормы отличаются друг от друга по ряду параметров. Например, какие-то вещи сформулированы в явном виде («Не курить!»), а другие используются автоматически, неосознанно, даже если мы никогда не встречали таких правил (например, грамматика родного языка, которую человек отнюдь не в школе осваивает). Одни правила предписывают, а другие запрещают, одни работают для всех, а другие касаются только некоторых, какие-то правила вообще известны только специалистам, а про другие предполагается, что они известны всем. Некоторые содержат точное указание («8 кг ручной клади»), а другие апеллируют к здравому смыслу («Не шуметь»). Какие-то опираются на обычай и привычку, а другие были установлены чьим-то указом.

Отметим, что в любом обществе границы допустимого задаются не столько набором табу, сколько гораздо более обширной системой классификации, покрывающей всю реальность. Так, скажем, мы не едим насекомых и их личинки не потому, что нас кто-то за это накажет, а из-за того, что не считаем эти в принципе съедобные (и вкусные) объекты принадлежащими к разряду пищи. Выбор не приходится делать индивиду, он уже сделан за него и помещен в область культурного бессознательного, так что сама идея насекомых как лакомства большинству взрослых, причастных к нашей культуре, просто отвратительна. Таким образом системы классификации осуществляют свою анонимную и невидимую власть, маскирующуюся под естественный порядок вещей.

Правила становятся заметны, когда мы сталкиваемся со ссылками на них: в повседневности — чаще всего в виде мнений, оценок, употребления пословиц и поговорок. Правила актуализируются, когда их нарушают. Первое, что чужой осваивает в новом для себя обществе, — это набор запретов. Вообще правила часто (хотя бы «Правила пользования библиотекой») выглядят как набор запретов, хотя содержат и предписания.

Но существует огромная сфера, в которой и разворачивается большая часть жизни: то, что не запрещено, а потому разрешено, и то, что никак не оценивается. Другой важной областью в любом обществе оказывается все то, на что закрывают глаза, хотя публично и не одобряют. Вообще, антропологи привыкли систематически противопоставлять высказываемое отношение, то есть оценку, и реальное поведение — они нередко соотносятся сложным образом, который требует объяснения.

Суд жреца

В догосударственных обществах санкции за нарушение строгих запретов нередко отданы сверхъестественным силам и существам: нарушивший табу внезапно умирает, не будучи больным. Перед этим он знал, что ему предстоит умереть, потому что в результате совершенного греха или колдовства, которому он подвергся, разорваны связи со священными силами, поддерживающими жизнь человека. Нарушения запретов, связанных со сверхъестественными силами или религиозными представлениями, грозят последствиями со стороны, например, разгневанных предков, которые и после смерти остаются членами группы, осуществляющими контроль за действиями живущих.

В представлениях многих народов несчастья не бывают результатом случайности или естественных причин, так что неудачи, увечья или внезапные болезни могут рассматриваться как результат колдовства. Ритуальный специалист впадает в транс и указывает на виновного. Исследователи колдовства неоднократно показывали, что жертва обвинения выбирается не случайно, и такое обвинение, независимо от его результатов, оказывается инструментом социального контроля.

Например, обвиненным может быть человек недостаточно щедрый, бросающий вызов представлениям о справедливости. Или кто-то, вокруг кого уже были ссоры и конфликты, кто открыто проявлял недоброжелательность и кто при этом не может похвастаться сильной поддержкой родственников. И важно здесь не то, что он на самом деле совершил или не совершил (скорее всего, колдовством он не занимался), а то, на что он, по мнению группы, выраженному шаманом, способен. Это же касается и других квазиюридических процедур вроде суда старейшин: обвинение в чем-то одном скрывает за собой некую другую реальность (да ведь, случается, и у нас тоже судят кого-то не за хозяйственную, например, деятельность, а на самом деле за политическую), но вердикт старейшин скорее преследует цель восстановить согласие в группе, чем наказать виновного.

Чтобы избежать кровопролития и затяжного конфликта между группами родственников (кровной мести), средством восстановить нарушенные отношения оказывается ритуализованное состязание сторон, позволяющее канализировать агрессию. Такова, например, описанная у эскимосов Аляски и Гренландии песенная дуэль. Ее результат не зависит от того, кто на самом деле говорит правду, кто виноват, или от абстрактного принципа, диктующего, что хорошо, а что дурно. Нередко один из участников конфликта обвиняет другого в умыкании у него жены, а другой утверждает, что жена сама к нему ушла от такого никудышного мужа. Можно было бы и убить обидчика, но это может привести к социальной изоляции. Альтернативой оружию оказывается поэтическое искусство.

При стечении народа в ходе зимнего праздника с песнями и танцами участники конфликта получают возможность выразить свои чувства: они не приводят аргументы в свою пользу, а, пританцовывая и отбивая ритм в барабан, по очереди поют песни, состоящие из оскорблений и обвинений противника. Такие оскорбления исключены в повседневном речевом этикете, но тут воспринимаются публикой со смехом и энтузиазмом. Песни одного из дуэлянтов вызывают больше смеха, чем песни другого, и чем дальше, тем эта асимметрия заметнее. Победитель — автор более смешных песен привлек общественное мнение на свою сторону. При этом причина конфликта не устранена и чувства остались, но отношения оказываются ритуально восстановлены.

Фиксированные правила


От шариата до мирового суда

Практика разрешения конфликтов в Чечне — живой пример действующего правового плюрализма. Уникальные данные об использовании права в республике проанализировал Егор Лазарев, профессор-ассистент Университета Торонто. Чеченец в конфликтной ситуации может обратиться к законам шариата (пойти к кадию), к народным обычаям и адатному праву (обратиться к старейшине), а может написать заявление в обычный мировой суд. Ситуации по-разному трактуются разными системами права: например, похищение невесты, запрещенное в российском и не одобряемое в шариатском праве, разрешено адатом, а многоженство, запрещенное российским правом и адатом, разрешено шариатом.

Антропология — наука молодая, но местные юридические обычаи и обычное право изучаются уже пару столетий. Этот интерес изначально носил, конечно, и сугубо прикладной характер: колониальные империи покоряли огромные пространства и подчиняли себе народы. Без поддержания мира и порядка эксплуатировать богатства завоеванных земель не получилось бы: теперь колониями требовалось управлять с учетом местных особенностей. В колониях с приходом европейцев складывалась новая ситуация, описываемая как правовой плюрализм, — когда белые колонизаторы живут в одном правовом пространстве, местная аристократия — в другом, а низшие слои местного населения — в третьем.

Формальные правила, зафиксированные письменно, — необходимая принадлежность современной цивилизации и ее политического устройства. Правила становятся как бы отдельны от людей. Это происходит, когда администрирование становится работой за зарплату, карьера зависит от способностей и квалификации, а административным органам назначены четкие пределы полномочий — определено, что и не выходя за пределы какой области они должны делать, когда наряду с иерархией появляется право апеллировать, причем решения опираются на заранее установленные формальные правила, зафиксированные в письменном виде. Для подчиненных формальные правила оказываются важнее, чем слово начальника: следование формальным правилам делает процедуру принятия решения как бы автоматической, снимает с бюрократа ответственность (он лично пошел бы вам навстречу с удовольствием, но закон есть закон), но при этом решение следует внутренней логике правил, абстрактной и оторванной от реальных обстоятельств, в которых оказались конкретные люди.

   

5

Небесный матч

Какие ценности мы разделяем, когда играем в игры


Максим Трудолюбов

Редактор InLiberty, руководитель проекта «Земля и люди»

Люди разных убеждений из разных стран могут собраться на одном стадионе и получить удовольствие от игры, потому что на поле — но не в обыденной жизни, о которой они на время забыли, — игроки говорят на общем для всех языке игры и соблюдают одинаковые для всех правила.


Есть люди, которые, разбившись на две группы, бегают по лужайке и бьют ногами по сделанному из кожи шару. Вокруг все очень волнуются и кричат.

Происходящее можно было бы сравнить со сражением, но сражение это явно несерьезное: если игроки действительно начинают друг друга бить, то никому это не нравится и действие прекращается. Все участники этого странного действия ведут себя так, как будто победа очень много для них значит, но при этом они сами создают препятствия для сражения и называют эти препятствия правилами. Нельзя стрелять, драться и ставить подножки, нельзя хватать шар руками и еще много чего нельзя. Победить нужно, но победа тут явно не достигается любой ценой.

Инопланетянину, пишущему отчет о посещении Земли, придется немало потрудиться, объясняя начальству, зачем люди тратят время и силы на то, что они называют игрой. Гость из других миров, нам на счастье, объявит земную цивилизацию неэффективной и не достойной колонизации. Впрочем, напишет он в заключении, если мы все-таки решимся на вторжение, то подгадать высадку нужно будет ко времени чемпионатов по футболу или Олимпийских игр — люди будут слишком заняты.

Игра дорого может стоить: это брошенные дела, потраченное время, а часто и дополнительные затраты. Но люди все равно вкладывают в игру силы и средства. Игра, вероятно, привлекает нас тем, что она — реальность, отличная от обыденности.

Игра чище мира. В обыденном мире воруют и убивают, в нем грязно и нет порядка. Самые сильные игроки без предупреждения меняют правила игры в свою пользу, считая это доблестью. Ограничения в мире не действуют, превращаясь в свою противоположность, и люди чаще руководствуются материальным интересом, чем стремлением к идеальному движению, к красоте забитого гола.


Что такое игра

Йохан Хейзинга сформулировал отличительные признаки игры как деятельности и реальности: 1) всякая игра есть прежде всего свободное действие. Игра по принуждению не может оставаться игрой; 2) игра не есть обыденная жизнь, это жизнь не всерьез; 3) игра стоит вне процесса непосредственного удовлетворения нужд и страстей, вне сферы непосредственного материального интереса; 4) игра разыгрывается в определенных границах места и времени; 5) повторяемость — одно из существеннейших свойств игры; 6) игра устанавливает порядок, она сама есть порядок; 7) правила игры бесспорны и обязательны. Стоит отойти от правил, и мир игры рушится.

Игра — это убежище от мира. В игру можно уйти, как это умеют дети, представляя себя героями на ходу сочиняемых историй. В игре, если это коллективное действие, царят правила. Поле сражения здесь аккуратно расчерчено, и «противники» борются друг с другом понарошку. Тут нельзя аннексировать часть поля у соперника или взломать его защиту — тогда игра перестанет быть игрой, она станет обыденностью, которой и так слишком много вокруг. «Свисток судьи снимает все чары, и обыденный мир вступает в свои права», — писал историк культуры и философ Йохан Хейзинга в знаменитой книге «Homo Ludens», «Человек играющий».

Политики, не признающие законов, бизнесмены, ненавидящие платить налоги, и молодые люди, склонные бить других молодых людей, — все, кто считает, что правила придуманы для слабаков, вполне могут встретиться на стадионе. Всем этим суровым людям, оказывается, нужно убежище. Они хотят — хотя бы со стороны — посмотреть на мир, в котором правила соблюдаются. Два преступника могут оказаться болельщиками двух разных команд, и соблюдение правил тогда окажется принципиально важным для обоих. Они готовы будут передраться между собой ради того, чтобы правила соблюдались. Соблюдались — не в жизни, а только на поле.

Чтобы непримиримые между собой в жизни люди были довольны игрой, правила должны удовлетворять примерно таким принципам:

— это должны быть долговременные меры, относящиеся к заранее неизвестным случаям, не содержащие упоминаний о конкретных лицах и местах;

— правила должны быть определенными, известными всем заранее, не меняющимися без предупреждения, а в случае изменений — не имеющими обратной силы;

— правила должны быть равно применимыми ко всем участникам действия.

Эти принципы взяты из книги Фридриха Хайека «Конституция свободы». Хайек сравнивал хорошие законы с правилами дорожного движения, принципы которых не так уж далеки от принципов футбольных правил. Светофоры, лимиты скорости, запреты движения по одним улицам и обязательные к соблюдению направления движения по другим помогают каждому добраться до цели живым и невредимым. Дорожные правила не делают различий между участниками движения и не указывают водителю, куда и каким маршрутом ехать. Они защищают право каждого из водителей двигаться вперед (направо, налево или назад), не мешая друг другу. Пункт назначения и маршрут водитель выбирает сам.

Большинство собравшихся на стадионах и у телевизоров удивились бы, узнав, что они  яростные либералы. Но вот же мы все — люди самых разных убеждений — кричим и спорим друг с другом в честь праздника либерализма. Мы тут все за непреложность правил, за честную конкуренцию, за равенство всех игроков из всех стран перед единым футбольным законом.

Впрочем, даже сам футбол (хоккей, баскетбол и т.д.) не вполне соответствует чистому идеалу игры. Можно найти немало аргументов в пользу того, что современный профессиональный спорт не является игрой. Для участников — это профессия, для владельцев команд и клубов — средство удовлетворить честолюбие, для правительств — политика. Вокруг спорта слишком много материального интереса в виде гигантских заработков, цен на хороших игроков, призовых денег и тотализатора. Вообще, обыденной жизни в игровом спорте слишком много — она вмешивается в игру через политику, коррупцию, допинг и неравенство финансовых возможностей. Международные органы управления игрой — Олимпийский комитет и федерации — вроде бы для того и существуют, чтобы минимизировать влияние обыденности в форме коррупции и неравенства на чистоту игры. Но, как мы знаем, федерации — одни из самых коррумпированных организаций в мире.

Итак, даже в спорте принципы игры реализуются далеко не полностью. Что уж говорить об обычном мире. Попытки перенести идеалы игры в экономическую и политическую повседневность предпринимаются постоянно и никогда не достигают цели. Многие из утопий представляют собой как раз такие попытки. Даже современные институционалисты в известном смысле заняты тем же.

Можно спорить о том, какая из политических систем ближе к упорядоченной игре. Единые для всех правила, вероятно, лучше соблюдаются в Дании и Нидерландах, чем в Сирии и Сомали. Людям явно больше нравится жить там, где правила соблюдаются, чем там, где не соблюдаются, — направление движения беженцев указывает на это. Но вряд ли кто-то станет говорить, что на свете есть страна, где в политике и экономике правила свято блюдутся с той же строгостью, с какой — в идеале — это происходит во время футбольного или хоккейного матча.

Жизнь до какой-то степени можно обратить в игру на уровне одной индивидуальности или группы людей — вспомним роман Германа Гессе «Игра в бисер» (который, кстати, писался одновременно с «Homo Ludens»). Но на уровне целого общества это было бы попыткой воплощения утопии. Соблюдения единых правил — даже если этого можно было бы добиться от всех участников политики и экономики — мало. Соблюдение правил — не единственное, что отличает игру от жизни. В конце концов, далеко не все игры развиваются по правилам: дети свободно импровизируют в игре, актеры на сцене действуют в соответствии с текстом драматурга и указаниями режиссера — единых правил для всех представлений нет.

Общее во всех видах игры то, что она — другая реальность. Это игровое «небо», на которое мы смотрим из чистилища повседневной жизни. Игра относится к жизни примерно так, как сакральное относится к профанному, считал лингвист и философ Эмиль Бенвенист. Как нельзя сделать всю жизнь общества сакральной, а всех людей — святыми, так нельзя было бы превратить всех людей в игроков, а всю жизнь — в игру.

Но это не значит, что не нужно защищать чистоту игры от атак со стороны обыденности. Игра должна оставаться игрой, чтобы продолжать быть источником искусства и культуры. Дух товарищества и честного поединка должен быть всем виден, чтобы было ради чего собраться за игрой людям разных исповеданий и убеждений.

   

6

Князь и закон

Зачем нужны политики


Роберт Скидельский

Профессор университета Уорик

В споре о том, можно ли «правление князей» заменить правлением обезличенных институтов, значительную роль играют аналогии с игрой. Правила игры — образ, к которому прибегали и последователи классического либерала Фридриха фон Хайека, и ученики сторонника активного вмешательства государства в экономику Джона Мейнарда Кейнса. О том, насколько сравнимы правила игры на поле и законы государства, InLiberty поговорил с профессором политической экономии университета Уорик, членом палаты лордов и автором фундаментальной биографии Кейнса.


Хайек сравнивал законы и правила дорожного движения. Правила движения и правила игры, например, в футбол принципиально сравнимы. И там, и тут есть набор обезличенных указаний, выполняя которые, игроки могут действовать. Отличаются ли законы государства от правил в играх принципиально? Можно ли управлять игроками в политике и экономике как игроками на поле?

Наблюдение Хайека верно: если правительство убеждено, что оно имеет право вводить любые правила, какие хочет, то это путь к деспотизму. Правила дорожного движения он приводил как хороший пример действующих правил. Конечно, людям нужны правила, чтобы как-то упорядочить сосуществование. Игра — тоже хорошая аналогия. Вы не предписываете людям ни направление движения, ни цель.

Но игра лишена динамики. В игре все параметры зафиксированы, и все действие заключено внутри этих фиксированных параметров. Работа судьи на поле — всего лишь следить за тем, чтобы правила соблюдались.

Управление государством отличается от судейства в футбольном матче, потому что в обществе обстоятельства меняются постоянно. Правительству необходимо пространство усмотрения, чтобы адаптировать правила к ситуации. В этом, вероятно, главное различие.

Джон Мейнард Кейнс не был против правил как таковых, он был уверен, что правила необходимы, но они должны быть достаточно эластичными, чтобы их можно было временно приостанавливать или менять в исключительных обстоятельствах. 

Во время футбольного матча вы, в случае чрезвычайных событий, не можете, например, разрешить кому-то временно поиграть рукой. В случае чрезвычайных событий вы просто остановите игру. В обществе игра продолжается всегда, остановить ее нельзя, но есть масса обстоятельств, которые могут оправдать изменение правил или приостановку их действия.

Кейнс предпочитал говорить об усмотрении в экономических делах. Например, есть хорошее правило, предписывающее правительству держать бюджет сбалансированным. Но если у вас вдруг резкий экономический спад, и единственный спаситель — государство, то смешно говорить, что политики не имеют права увеличить дефицит, потому что есть такое правило. Между тем именно это диктуется Маастрихтским договором. Подчиняясь такому правилу, вы исходите из того, что кризисов не бывает.

Многие мечтали о создании общества, в котором единые правила распространяются на всех и все равны перед законом. Управление через обезличенные институты предотвращает коррупцию и вообще снижает действие человеческого фактора. Между тем нет примера действительно существующей страны, которая управлялась бы таким образом.

Думаю, вы должны спросить себя: а зачем нам вообще правительства? Почему во всех обществах, которые мы когда-либо знали, были правители? Либералы мечтали о том, чтобы «правление князей» заменить «правлением законов», но мы никогда так и не сумели избавиться от князей. Причем наилучшим образом ограничивают их власть демократические процедуры, а не юридические или конституционные. 

Почему мы никогда по-настоящему не достигаем этого идеала в реальной жизни?

Посмотрим еще раз на правило, диктующее нам держать бюджет сбалансированным. Если политик будет настаивать на сбалансированном бюджете во время экономического спада, он только ухудшит положение. Свободное общество не выживет. Появится диктатор, который скажет: «Пора менять правила, потому что либералы на это не способны». В этом и состояла критика Хайека со стороны Кейнса.

В письме Хайеку, написанном в 1944 году, Кейнс подчеркивал, что разделяет моральные и политические ценности Хайека. Либерализм — это прекрасно, политические свободы необходимы человеку. Но если мы не будем вмешиваться в механизмы рынка, как предлагал Хайек, мы получим не либерализм, а Гитлера или Сталина. Дорога к рабству, по мнению Кейнса, идет через слепое следование неуместным правилам, а не через политическое усмотрение, меняющее правила.

Кроме того, мы всегда не довольны нашей начальной позицией в этой жизни и ожидаем, что правительство исправит положение. Это вопрос перераспределения. В игре эта проблема отсутствует. Представьте, что кто-то решил поиграть в футбол, но заявляет: «Я не буду играть по правилам, потому что мне не нравится та позиция на поле, которую вы мне дали!»

Те, кто уверен, что их возможности в экономической и социальной игре недостаточно уравнены с возможностями других, хотели бы изменить правила, чтобы у них было больше шансов преуспеть. Ваша стартовая позиция определяет, насколько справедливой вы считаете ту игру, в которую вам предстоит играть.

То обстоятельство, что люди не приходят в жизнь с ощущением, что они заслуживают той начальной позиции, в которой оказались, подвело Джона Ролза к идее «покрова неведения». Он задался вопросом: а как бы мы обустроили правила игры — в особенности правила перераспределения, — если бы заранее не знали нашего места в этой игре? Он ожидал, что люди, оказавшись под покровом неведения, согласятся с некоторым неравенством, но все-таки с гораздо меньшим, чем то, что мы имеем сегодня.

Изменение правил, помогающее людям чувствовать, что игра справедлива, — задача правительства. Это и есть политика. В этом ее функция. Поэтому у нас есть политика и есть политики. Хайек говорил, что мы никогда не должны соглашаться с законами, благоприятствующими отдельным группам интересов. Но вы вряд ли придумаете такую налоговую систему, которая — хотя бы ненамеренно — не давала бы преимуществ той или иной группе. Плата за въезд в город, призванная ограничить пробки и загрязнение воздуха, — хороший пример. Более обеспеченные водители выигрывают, менее обеспеченные — проигрывают.  

Если работа политика — осуществлять усмотрение, то как ограничить политика?

Люди спорят об этом сотни, если не тысячи лет. Когда-то были правила, установленные Богом, которые должны были бы ограничивать правителя. В экономике был золотой стандарт, который был призван мешать правителям размывать национальную валюту и обесценивать ее. Но правители всегда нарушали эти правила. Отчасти — потому что власть развращает, но отчасти и потому, что им действительно приходилось адаптировать правила к изменившимся обстоятельствам. Единственное правило, которое выдержало испытание временем в качестве своеобразного либерального якоря, — это правило о том, что лидер должен быть подотчетным. Он не должен стоять над законом. Думаю, что сегодня мы все можем с этим согласиться. У правителя не должно быть полной свободы делать то, что он хочет. У него должно быть достаточно свободы, чтобы делать то, что он считает нужным в рамках закона. А закон может быть изменен только через конституционную или демократическую процедуру.

Это, вероятно, лучшее, что мы можем сделать. Нечувствительность к политической легитимности делает — в целом очень привлекательную — идею правления закона, а не человека непригодной для действительного применения.